КАМЕРГЕРСКИЙ ПЕРЕУЛОК
Шрифт:
Но куда бежать для исцеления души? И так, чтобы исцеление это не было ни подвигом, ни унижением собственной сущности, ни подчинением ее кому-либо кроме Бога. Послушание и поднадзорное покорение вышло бы делом вынужденным и, стало быть, показным. Идеальным было бы отшельничество без всяких связей с миром, гнусным и бессмысленным. При здравом рассуждении Соломатин сдался, истинного отшельничества достичь он не смог бы. Гордые мысли являлись ему самые решительные, но сейчас же их опускали на камни тротуара соображения пошлейшие. Никон Афонский, ни с кем не общаясь, просидел в пещере пятьдесят три года. Но вблизи хоть море было теплое. Египетские аскеты на ночь могли угостить себя горстью сухих фиников. Доставались им и акриды. В пищу тому же Никону Афонскому шли каштаны, из коих можно
Но отречение от мира, ему доступное, он все же постановил произвести. Оборвал отношения почти со всеми людьми, прежде ему необходимыми. Был бы рад принять обет молчания, но прикидываться глухонемым вышло бы глупо. А потому позволял себе участвовать в кратких бытовых и рабочих разговорах, для него это было равноценно безмолвию. В профессиональных же своих делах Соломатин как будто бы осуществлял обет молчания, единственными его творческими текстами стали теперь отчеты водопроводчика. Женщины признавались им лишь как объекты осуществления придуманных не им физиологических функций.
Но так было в чрезвычайной доктрине Соломатина и исполнялось им лишь поначалу. Потом категоричность доктрины смягчилась, и Соломатин жил как жил. Впрочем, о прежних своих претензиях старался не думать. Есть потухшие вулканы, потухшими им и суждено быть, жерла их закупорены на миллионы лет. Благодать ниспослана с этой успокоенностью. Однако находилось в юдоли бытия тысячи поводов вызвать раздражение успокоенности. А то и возмущение ею. Являлись предчувствия, ужасные, но и опять же - сладостные, пожалуй что и сладострастные. Вот-вот прорвет! Созрел! И ничто не сдержит!
И вчера полагал, что созрел. Но угодил в тенета легкого Ардальона Полосухина. Потащился за ним в укрытие Щели. И ведь наболтал что-то за столиком в Камергерском, вот тебе и безмолвие, вот тебе и обет молчания! Выболтал Ардальону, Большому Киму, с бронепоезда вне расписания, несомненно важное, теперь Соломатин был убежден, что не только выболтал, но и написал что-то, ручка его выводила цепочки каракулей на тонком листе, возможно, обороте ценника закусочной. Он как будто бы и расписался на некоем документе, блудливая улыбка плута Ардальона вспомнилась Соломатину. Влил в него, подлец, отраву, влил! И уж не кровью ли убедил расписаться? Соломатин оглядел свои руки. Ни следов уколов, ни царапин, ни порезов не обнаружил. Но подписи кровью это не отменяло. «Что-то он мне совал… - соображал Соломатин.
– Говорил: завтра рассмотришь, поймешь, что я за личность». Стремительный обыск Соломатиным джинсов принес удачу, из заднего кармана выскользнула серая карточка. На визитку она не походила. В ней перечислялись номера кабинетов и сообщался адрес: Проспект Мира, 114. На второй строчке синей пастой было выведено: «Полосухин Ардальон Ильич». Ниже приписали номер телефона. Соломатин произвел звонок.
– Добрый день, - сказал Соломатин.
– Можно Ардальона Ильича Полосухина?
– У нас таких нет, - последовал ответ.
– Вы какой номер набираете? Верно. Это номер Салона красоты «Самсон и Далила».
Соломатин описал карточку. Выяснилось, что вчерашний гусь всучил ему талон в кабинет № 4 на прием к косметологу. Сам Ардальон Ильич Полосухин в Салоне «Самсон и Далила» не работает и никогда не работал.
«Ничего, объявится, - посчитал Соломатин, - раз взял у меня подпись кровью!»
Прошел день, прошел другой, прошла неделя, но Ардальон не объявился.
И Соломатин положил себе жить тихо. Не созрел. А может быть, и нет необходимости в созревании. Ему хватало общения с книгами, оно было угодно, если не безмолвию, то тишине. Через неделю Соломатин уже удивлялся тому, что слова «мелкие грешники» вызвали в Камергерском его смятение. Понятия «грех», «нечистые помыслы» и прочее давно уже были отнесены им к категориям историческим, ныне омертвевшим. Наиболее важными определениями его состояний оставались - «стыдно» и «неприятно». А от чего «стыдно» или от чего «неприятно» требовалось решать в каждом особенном случае. Впрочем, иногда Соломатину казалось, что он и не живет вовсе, а лишь тяготит своим присутствием земную поверхность. То есть вся его жизнь и есть сплошное «стыдно». Порой все же искал себе оправдания, и тогда на ум ему приходила совершеннейшая глупость. Вынудив подписаться кровью, Ардальон Полосухин, и не человек, может, вовсе, перелил в себя его, Соломатина, жизненную силу. Но что далась ему эта подпись кровью! Нет ведь никаких доказательств факта ее!
А некие желания все же являлись Соломатину. Наплывало лето, пора садово-огородная, и следовало ожидать, что Павел Степанович Каморзин, напарник, пригласит Соломатина, как и было обещано, на открытие дачного мемориала. Блажь напарника снова вызывала бы неловкости, но Соломатин к воздвижению бочки поспешил бы. Отчего бы не поглазеть на действо уравновешенному созерцателю? И был убежден Соломатин, что на даче Каморзина он увидит племянницу Елизавету. В Брюсовом переулке с Каморзиным разговоры велись в полминуты, и вопросам о племяннице Павел Степанович, конечно, удивился бы. Свой интерес к Елизавете Соломатин объяснял интересом опять же созерцателя, мол, его занимает явление самозванства в России начала двадцать первого века. Понимал, что врет себе, но во вранье этом как раз не случалось ничего стыдного или неприятного.
Так в тонкой тишине и без ярости продолжалось движение по жизни Андрея Соломатина, пока не докатилось до летних дней. А в начале июня в газете «Мир новостей» среди прочих объявлений Соломатин увидел такое: «Общественный фонд спасения Хлястика и Вытачек. Контакты с международными организациями. Предвыборные кампании. Культурный центр на острове Родос. Требуются швеи-мотористки. Приглашаем принять участие. Москва, ул. Епанешникова, 11, факс 282 828».
«Где эта улица Епанешникова?
– взволновался Соломатин.
– Сейчас же отправлюсь туда!»
Но не отправился.
18
Буфетчица Даша, по паспорту Дарья Тарасовна Коломиец, электричкой прибывала в Москву. Жила она у тетки в Долбне, у Савеловского вокзала спускалась в духоту подземной толкотни. Вставала Даша в четыре и без четверти восемь раскладывала закуски и бутерброды на ледяном поддоне прилавка.
Нынче ей снились нутрии, дурным сон признать было нельзя. Ко всему прочему во сне нутрии не пахли.
В электричке Даша то и дело подносила ко рту ладошку. Нет, она не зевала, выспалась. Она боялась рассмеяться. Даша и вообще была смешливая, а тут имелся и повод. Но не хотелось, чтобы в вагоне ее признали дурной. Однажды она все же прыснула в ладошку.
Повод был такой. Вчера известный в Камергерском переулке книжный челнок Фридрих Малоротов, он же Фридрих Конфитюр, он же Фридрих Средиземноморский сделал ей предложение. Сделал принародно, в присутствии кассирши, поварих, уборщицы и матери-администаторши Галины Сергеевны. Фридриха тут же принялись осаживать, стыдить, отсылать к потерянной совести. Было известно, что у Фридриха есть теща и злодей-шурин, пожирающий банки любезного Фридриху клубничного конфитюра, следовательно, есть и жена. А проживает он всего лишь в Щербинке. И было наглостью, пусть и при жене, предлагать девушке, не имеющей московской прописки, стабильное будущее в задрипанной Щербинке.