Камероны
Шрифт:
Передние, увидев его, умолкли, иным стало даже стыдно. Потом увидели его и в задних рядах, и крики прекратились – скоро слышно было лишь шарканье кованых башмаков по булыжнику, когда кто-то передвигался, чтобы лучше видеть.
– Ну, зачем же вы сюда пришли? – громко спросил их Гиллон.
Настоящая толпа, если у нее нет лидера, рано или поздно выдвигает его из своей среды, но у этой толпы не было лидера и не было намерения его выдвигать. Гиллон понял это и вдруг почувствовал себя совсем как там, в Брамби-Холле, когда слова сами полились из его горла. Он спросил, зачем они пришли и что они думали найти или получить, и они молчали. Там, на маленькой площади перед Обираловкой, каждый их крик отдавался от стен,
– Подпиши бумагу, Камерон, – наконец, выдавил из себя кто-то.
– Шахты открыты. Всякий, кто хочет подписать бумагу, волен это сделать. Но вы хотите, чтобы я первый подписал, – так не просите меня об этом. Не просите и о том, чтобы я простил вас.
Некоторые из рабочих опустили голову и уставились на камни и булыжники мостовой. Кое-кто, стоявший с краю, повернулся и пошел прочь
– Дети у нас голодные, друг, дети плачут.
– А вы думаете я не слышу, как они плачут по ночам? Я тоже начинаю плакать, но начинаю и кое-что понимать. Я не собираюсь сдаваться, чтобы легче было потом сдаться вам. Вопрос ведь как стоит: хотите вы, чтоб вами правил закон, или хотите всю жизнь плясать под дудку хозяев?
К этому времени и остальные Камероны вышли на улицу. Если какая-то сила и объединяла доселе толпу, сейчас она исчезла. И толпа – хотя это была масса, коллектив – стала слабее одного сильного человека.
– Если вы хотите подписать «Желтую бумагу» и получить еду для ваших детей, вы знаете, куда надо идти. Но знайте и другое. Мой сын Джем никогда уже такой бумаги не подпишет. И я никогда ее не подпишу.
После этого толпа распалась. «Раскляклась», как сказали бы в Питманго, – дух из нее выпустили, и люди побрели прочь, никто даже не обернулся. Гиллон и вся его семья смотрели им вслед, и, когда народ потек вниз с холма – кто в одиночестве, а кто группками, – они открыли дверь и вошли в дом.
– Так ты и в Брамби-Холле разговаривал, пап? – спросил Сэм.
– Нет, хотелось бы мне так разговаривать, да не вышло.
– Ох, папа, Джем так гордился бы тобой, если б слышал тебя сегодня, – сказал Роб-Рой. – Это для него было бы лучше любой заупокойной службы.
– Ага, он был бы доволен, – сказал Эндрью.
Мэгги подошла к Гиллону.
– Ты был прав, а я не права, – сказала она. – И держался ты так хорошо, что лучшего почти и желать нельзя.
Они считали, что мистер Селкёрк пришел к ним, чтобы поздравить Гиллона. Но они ошиблись. Через два-три дня после похода на гору несколько рабочих, не в силах больше видеть лица своих детей, глядевших на них из постелей, где они лежали совсем ослабшие и больше спали, чем бодрствовали, забывая во сне про голод, образовали Бедственный комитет, куда любой человек мог прийти и заявить, что его семья погибает от голода. Если Комитет соглашался с представленными доводами, человек этот мог пойти в Обираловку и открыто, нимало не роняя себя в глазах жителей поселка, подписать «Желтую бумагу» и принести домой корзинку с едой.
– Вот она, Гиллон, – сказал Генри Селкёрк, – трещина в плотине, течь в дамбе. Такова, Гиллон, жизнь. Ни один голодный не в силах вынести запах жира на сковороде у соседа – либо он убьет его, либо присоединится к нему. И по моему скромному мнению…
– Я не знала, что у вас скромное мнение, мистер Селкёрк, – вставила Мэгги.
– …люди скорее присоединятся к нему. Но может, у вас есть чем заткнуть брешь?
Гиллон отрицательно покачал головой. Он считал, что достиг в своей жизни рубежа, когда мог различить истину, если она представала перед ним.
– А по моему скромному мнению, мистер Селкёрк, вы изрядное дерьмо, – сказал Сэм.
– Угу, – с большой убежденностью подтвердил Эндрью. – Угу.
Они полагали, что он разозлится, и ожидали взрыва, ни взрыва не последовало. Мистер Селкёрк просто стоял в дверях и улыбался.
Только за первую неделю в Бедственный комитет явилось свыше ста отцов семейств, а в понедельник утром свыше трехсот человек стояли у шахтных колодцев и надшахтных сараев, дожидаясь, когда клеть спустит их вниз, – все упорно смотрели в землю, и воротники рабочих курток у всех были подняты, закрывая лицо. Никто им не сказал худого слова – ни когда они спускались, ни когда, покрытые угольной пылью, вернулись на поверхность. Их жены пытались стряпать украдкой – так, чтобы запах пищи не достигал соседних домов, но, когда пахнет пищей, голодный человек всегда учует. С каждым днем число углекопов, готовых подписать бумагу и вернуться на работу, все увеличивалось. С каждым днем больше и больше угля, дымясь, поднималось из недр шахт, и вагонетки с углем снова покатились в доки Сент-Эндрюса. К концу второй недели все было кончено, хотя не совсем. Двадцать один человек, по большей части отцы семейств, все еще отказывались подписать «Желтую бумагу» и спуститься в шахту, и Гиллон понимал, что это означало. Хочешь не хочешь, но он стал отцом двадцати двух семей.
– Как же они будут существовать? Как они выживут? – сказал однажды Сэм.
– Мы уж постараемся, чтоб они выжили, – сказал Гиллон.
Мэгги сразу все поняла.
– Но не на мои денежки, – воскликнула она.
– Нет уж, именно на наши денежки они и будут жить.
Мэгги уставилась на Гиллона – с такой страшной, безграничной злобой, что все сразу увидели: она близка к безумию.
– Уголь требует жертв, и мы расплатились за уголь, – наконец произнес Гиллон. Он сказал это очень спокойно и тихо. – Джем требует жертв, и мы расплачиваемся за Джема. И гордость требует жертв, теперь мы начнем расплачиваться за нее.
– Гордость? – выкрикнула Мэгги. Звук ее голоса резанул всех, как ножом. – Господи, взгляни, что ты наделал из-за этой гордости, из-за своей великой романтической гордости. Мы потеряли из-за нее работу, и мы потеряли из-за нее дом, а теперь ты хочешь украсть у нас и будущее. Ради чего? Чего? Все ради твоего идиотского достоинства, твоей Камероновой гордости. – И Мэгги сплюнула.
– Но ведь ты же научила меня этому, – сказал Гиллон. – Раньше я про гордость и знать не знал.
Она выскочила в другую комнату, и, когда вернулась, ключ от копилки висел на цепочке у нее на шее.
– Если только ты дотронешься до копилки, пусть господь отвечает за то, что случится с тобой, – сказала она, и, к общему их ужасу и удивлению, ибо они еще никогда такого не видели, она повалилась на пол и зарыдала без слез.
15
Жизнь ушла из Питманго – поселок был мертв, как мертв был Джем, лежавший в своей могильной яме, как мертва опустошенная копилка. Никто не заходил в «Колледж», ибо это было все равно как признаться, что ты сдрейфил точно последний пес – так это именовали в Питманго, а потому люди прятались за черной маской угольной грязи и посылали детишек в таверну за пивом, а потом пили его молча в своих сумеречных домах.
Рабочие старались незаметно прошмыгнуть утром на шахту, не потревожив тишины улиц и проулков; больше не слышно было раскатистых, хриплых голосов – все это отошло в прошлое: не могли они вынести взглядов Двадцати Одного, тех праведников, которые глубоко запавшими глазами смотрели на них с порога своих домов, – так смотрели, что углекопы съеживались и поворачивали назад по Тропе, перелезали через изгороди и окольными путями, делая большой крюк, лишь бы не видеть этих страшных глаз, добирались до шахтного колодца и терялись во тьме под землей, спасаясь ото всех, кроме самих себя.