Канатоходец: Воспоминания
Шрифт:
Я признал, что мы зарыли анархические книги. Но это были легальные, никем не запрещенные книги [126] . Решение зарыть было принято потому, что их хранение в те годы всеобщей подозрительности могло создавать излишнее напряжение. Ведь позорно как-то было их сжечь.
Итак, в течение 30 ночей шел разговор все о том же. Следователю [127] нужно было, чтобы я признал существование нелегальной контрреволюционной организации. Я упорно не признавал. Иногда он начинал угрожать репрессированием родственников. На что я отвечал: «А разве это предусмотрено советским Уголовным кодексом?» Тогда он раздражался и начинал кричать о троцкизме и терроризме, затем, спохватившись, опять переходил на мое преступное, как он это понимал, отношение к М. Ганди, Л. Толстому, М. Волошину. Раз был разыгран такой спектакль: приходят несколько следователей и, уставившись на меня, говорят: «Да, это он». — «Конечно, он». — «Я узнаю его».
126
В основном это были издания «Голоса труда». Помню, что магазин этого издательства в Охотном ряду существовал еще до конца 20-х годов.
127
Следствие в основном вел Макаров. Он действовал вполне профессионально — заранее отрепетированный набор вопросов и стандартные формулировки ответов. Сейчас, когда читаешь протоколы допросов (в архиве), создается такое впечатление, что все допрашиваемые говорят на некоем стандартном языке, независимо от того, признают или отрицают они предъявляемые обвинения. Начальство, видимо, вполне одобряло такой порядок записи: за ведение допросов Макаров получил в петлицу первую звездочку.
Иногда на короткое время появлялся следователь Голованов. Он, в отличие от Макарова, всегда был в штатском. На его допросах иногда звучали и философские ноты. Мне он, скажем, говорил: «Вы стоик, потому от вас ничего добиться нельзя». У меня сложилось впечатление, что он был не рядовой следователь, а лицо, наблюдавшее за ходом дела.
Какие-то показания против меня давал М. А. Назаров. Но они в протоколы почему-то не записывались, оставаясь в секретном резерве. Я упорно настаивал на очной ставке с ним. Наконец, его привели. Он был совершенно неузнаваем. Сломанный человек. Я успел ему только сказать: «Опомнитесь, Михаил Алексеевич», — и его тут же вывели.
Примерно месяца через два допросы прекратились— я потерял для них интерес и сидел месяцами в камере, ожидая приговора. Ясно было, что следствие пошло по какому-то другому пути, где Ганди и Волошин были только помехой.
3. Тюремные будни
Тюрьма — это особый мир, вкрапленный в обыденную жизнь, как остров безумия. Безумными были не только его обитатели, но и его властители. Это столичный вариант преддверья лагерного ада.
Бутырская тюрьма фундаментальна. Она была построена еще христиански ориентированными хранителями правопорядка. Большие камеры с большими окнами — с «намордниками» (это уже нововведение «гуманного» строя), длинные и широкие коридоры. На перекрестках — большие электрические часы (что также нововведение), каждые из которых показывают свое закодированное время. Это для того, чтобы сразить психику заключенного неустойчивостью времени. Прогулочные дворики окружены высокими кирпичными стенами, с которых за нами настороженно следит охрана; карцер — Пугачевская башня; там, по преданию, сидел и великий русский бунтарь Емельян Пугачев. Много новых мелких клетушек для допросов — это также нововведение: старых не хватало. По коридорам непрестанно снуют охранники, конвоирующие заключенных на следствие или куда еще. Их движения сопровождаются странным звуком — постукиванием ключей по пряжкам ремня. Этот звук заставляет встречного вставать лицом к стене, чтобы заключенные не могли узнать друг друга и, не дай Бог, перекинуться словом.
Камеры большие. К стенам приделаны 24 откидные постельные рамы. Теперь рамы опущены и на них постелены сплошные деревянные нары. Под рамами на полу тоже могут быть постелены деревянные нары. В трудные дни нары стелются и в проходе, разделяющем два ряда нар. У двери — параша. И если раньше эти камеры были рассчитаны на 24 человека, то теперь— в период строящегося социализма — в них можно было втиснуть и 100, и 150 человек. Так реализовывалось многозначительное высказывание Отца народов об обострении классовой борьбы в переходный период.
Первое впечатление о следственной тюрьме — напряженное, сверхнапряженное ожидание и полное безделье сотни мужиков. Мне, человеку энергичному, всегда занятому, было странно погрузиться в это безделье. Никуда не нужно было спешить, не о чем было беспокоиться. Все прежние цели, ценности и заботы потеряли всякое значение. Они мгновенно ушли из жизни, и, казалось, навсегда, как уходит сон. Новая реальность раскрылась — необходимость борьбы с демонической силой обезумевшего государства.
Но жизнь везде самоорганизуется в соответствии с новыми условиями существования. И здесь я вдруг нашел интересное — нескончаемые беседы с людьми разных судеб и разных слоев общества. Вот они, ранее разъединенные, живут все вместе: представители различных прежних партий, разных национальных движений, просто болтуны — рассказчики анекдотов, или вдруг — настоящие шпионы, или, наконец, представители иностранных коммунистических партий — суровой персидской организации, болгарской, немецкой… Все они стали однотипными «врагами». Всем им не находилось места в Будущем, которое готовил благодарному человечеству Отец всех народов. Но многие из них так и не сумели прозреть в нем демона наших дней, оставаясь под странным гипнозом.
Вот несколько примечательных тюремных эпизодов.
1. В
128
Списание — требование сокамерников отчислить кого-либо из заключенных за какую-нибудь провинность. Каждая камера отвечает за поведение сокамерников в целом. При этом у нее есть право отчислять непослушных. Списанного в другой камере принимают крайне недружелюбно.
129
Тогда еще существовали отдельные камеры для членов правящей партии. И здесь, в тюрьме, были привилегии. Это и значило тогда, что все равны, но одни равны больше, чем другие, даже в тюрьме. Принцип большевистского «равенства» соблюдался везде.
2. Как-то приводят человека восточного типа. Он мрачен, растерян… После первого допроса приходит радостный: «Всего-то им нужно было, чтобы я признался в шпионаже. Ну уж ежели это им так нужно, то я и признался». На другой день: «Сегодня спрашивают, через кого я передавал? Вопрос резонный, ведь если я занимался шпионажем, так должен же был через кого-то передавать. Ну вот я и назвал того восточного человека, что у нас на углу продавал персики и пр.». Но, спрашиваем, как же ты так ни за что, ни про что продаешь человека? «А что, — говорит он, — оставалось мне делать? Меня посадили, пусть и он посидит, чем он лучше меня?» Да, все как будто логично? Но логика уж очень какая-то сокрушительная.
3. Приводят очень странного, совсем рыжего человека. Представляется: «Я гражданин вольного города Данцига», плохо говорит по-русски. Пытаемся разговаривать с ним на других языках — не получается. Спрашиваем, какой он национальности, какого происхождения и зачем здесь, в Москве. «На эти вопросы я не ответил даже прокурору, а вам и тем более не отвечу».
Скоро его забрали — и след простыл. Но этот, наконец, кажется, был настоящий шпион.
4. Вдруг приводят немцев. Сразу несколько десятков. Все они не интеллектуальны, все члены партии — коммунисты, все страшные националисты. Все бежали от Гитлера к своим и попали в ловушку. Раздражены, возмущены. В час общей беседы один из них рассказывал, как они, немцы, выиграли бой в Балтийском море в Первой мировой. А рядом со мною на нарах негодует бывший русский матрос: «Так врет же все, немецкий подонок! Мы их тогда разбомбили». — «Так ты же скажи это вслух — он в русской тюрьме позорит Россию». — «А мне наплевать». Таков был тогда дух интернационализма. В камере сидел и один обрусевший немец; с оттенком сентиментальности, лиричности и одновременно с каким-то ужасом смотрел он на своих партийных собратьев.
5. У многих из нас был свой тюремный счет (пополнявшийся переводами из дома), и раз в десять дней нам разрешалось заказывать продукты из ларька на ограниченную сумму (десять процентов которой отчислялись в камерный «комитет бедноты» — в основном на папиросы). И вот как-то один пожилой и больной интеллигент говорит, что ему уже очень трудно (в дежурные дни) выносить парашу и он готов нанять кого-нибудь из «бедноты» за счет своего ларькового пайка. И сразу же нашелся такой человек. Но что тут началось: «Как же так — в тюрьме наемный труд, эксплуатация человека!» Долгие часы шла ожесточенная дискуссия — отрыжка социалистического воспитания. Да, так были настроены тогда люди, и этот настрой сохранялся даже в тюрьме. Теперь это трудно понять. Театр абсурда может раскрываться только среди абсурдно воспитанных.
Обратимся теперь к портретам отдельных обитателей тогдашней тюрьмы.
1. Эюп Ибрагимович Акчурин. Татарин, сын казанского миллионера. Его родители получили воспитание в Париже. Это сказалось и на его образовании — интеллектуал со знанием иностранных языков, владеющий голосом почти профессионально. Он и еще несколько десятков казанских татар были арестованы в Москве. Да, они встречались, собирались, относились с уважением к мулле. Ценили и не забывали свою культуру. Вот и основание для ареста и обвинения в активном национализме. Его личное обвинение основывалось на доносе одной знакомой. Она передала содержание якобы услышанного ею разговора за тонкой перегородкой. Акчурин все отрицал и сумел устоять и не сказать ничего лишнего на допросе. А на суде потребовал справку о том, когда была построена эта пресловутая перегородка: оказалось, что через год после зафиксированного разговора. Казалось бы, обвинение должно быть снято, но нет — он получил свои семь лет по суду.