Кандагарский излом
Шрифт:
— Пошли знакомиться.
Шлыков бы с радостью, но как прикинул, что говорить что-то надо будет, а он, как сейчас, дар речи потеряет, только синеглазку увидит, и будет, как дебил последний, мычать да смотреть, рот разинув, так головой мотнул:
— Нет, дел много.
— Ну, смотри, мое дело предложить… сержанта дашь? Шустрый он у тебя, сгодится.
— Бери, — буркнул.
— Чендряков, слышал? Девушкам в модуле помочь и на стол что организовать. Приказ ясен?
— Так точно, товарищ старший лейтенант, — ухмыльнулся тот. Поняли они друг друга с Левитиным:
— Свободен.
Чендряков развернулся и потопал, руки в брюки:
— Разгильдяй! —
Весь вечер он шатался по комнате. Он уже жалел, что не пошел с Голубкиным и Левитиным, но опять же, что там делать? Бухать? Здесь напиться не проблема. На новеньких девчонок смотреть? Так синеглазая до сих пор перед глазами маячит. И тлеет в сердце огонек надежды, что чистая она и глубокая, как глаза ее. И ошибиться так не хочется, потому и идти на пирушку, смотреть, как окручивают дурочек пацаны, а те верят той пурге, что Женька метет, и млеют, сдаются. А потом по стопам Галки, лишь бы у желающих шмоток да денег хватило.
Нет, не будет он ни вторым, ни десятым в очереди.
Павел пнул табурет и лег на кровать, прикрыл рукой глаза.
Какого ляда она сюда приехала? В дерьмо, грязь, кровь, смерть. Под пули или под начальство? За подвигами, мужем, великой идеей, стопкой чеков и афганок? Кому она на радость достанется? Как долго продержится чистота в синих глазах, наивность и трогательное детское любопытство?
Да ему-то какая разница?! Заняться нечем?!
Как ни ругал он себя за глупость, в голову втемяшившуюся, а справиться с собой не мог. Понесли его ноги к женскому модулю, да не вовремя — синеглазка-то с Чендряковым сидела, о любви да дружбе разговаривала. Павел развернулся, к себе ушел. Всю ночь промучился, пытаясь заснуть, да без толку — маяло его, как будто лихорадку подцепил.
А с утра Чендрякова за шиворот словил, оглядел припухшую губу с засохшей точкой крови и, усмехнувшись, пошел к Женьке. Отлегло с души.
— …Галка не вовремя приперлась. Обломала круто. А Голубкин, похоже, втрескался в комсомолочку, повезло Михе, — разглагольствовал Женька, пуская дым в потолок. Папироса тлела, наполняя запахом табака и без того прокуренное помещение.
Павел молчал, внимательно слушая. Знал, прерви дружка, и тот уйдет в сторону, переключится на опостылевший пейзаж, «духов», начальство, гребаных салабонов и батю своего, что мечтал сына в офицерском мундире увидеть.
— Барышню Викой зовут. Хохотушка. А формы… ножки стройные, грудь высокая, глазки хитрые. Газель. Вторая, конечно, лучше. Параметры, закачаешься: стройняшечка, гибкая, талия, грудь… блин, конфетка! Но, похоже, облом, Иваныч. Но временный!. Ничего, потихоньку, полегоньку можно и приручить. Плохо, блин, не пьет. Ха! Чендрякову губу прокусила, слышал? Целоваться полез. Во, выдала девка?! Ты как думаешь, долго ломаться будет?
Павел, довольный услышанным, прищурился в потолок, разлегшись на койке Голубкина:
— Посмотрим.
— Ты смотри, Паш, я первый, — предупредил, приподнявшись.
— Посмотрим.
— Ну, ты!.. — качнул головой, возмутившись, и тут же передумал обижаться, рукой махнул. — А хрен с тобой, знаю тебя, упертого, не свернешь. Только смотри, я подвинуть могу.
— Угу. Зовут-то как недотрогу?
— О-о, — раздвинул губы в улыбке Левитин и почти пропел, смакуя имя. — О-оле-еся.
— Олеся, — повторил Шлыков. Почему-то он так и думал, что
День, два, десять… Не выходит из ума Олеся. Павел уже и так и сяк, а она никуда — и глаза ее сами ищут, и ноги в ту сторону, где она может быть, несут. И на боевых — Леся, и в столовке — Леся, и на дегустации нового сорта самогона — Леся. И, как ни уверял себя, что она быстренько роман с кем-нибудь закрутит — ничего подобного. Пацаны ее «сестрой» величают, а это многое значит. Выходит, правильная девочка. Но такой защита нужна крепкая. Чендряков с компанией своей за нее горой. Снесло голову сержанту напрочь. Только слово о ней похабное услышит — в зубы без разговоров. Парни притихли, шуточки свои при себе оставили и только глаза о девчонку мозолят. И Шлыков с ними. Дурак дураком — смотрит на нее и дышать боиться, и только вздыхает. И все думает, как бы он ее обнял, прикрыл от чужих глаз, в Союз увез. Женился! И какая же она хрупкая, и какая же она маленькая, девочка глупенькая, ребенок совсем… Разве место таким на войне, в грубом обществе осатаневших от боли и грязи мужиков? Ведь обидеть могут и не желая и не думая — изломают, погасят искорки в глазах. И как помочь, как уберечь?
«Паранойя», — решил Шлыков. И сдался. Познакомиться? Страшно. Слухи ходят — бойкая она, идеалистка наивная. И как он к ней подойдет? Что скажет? Что ни придумает — все глупым кажется. Обрежет его Фея на первом же слове и пошлет, как остальных, в дальний путь, причем так, что и сам не поймешь, а уже пойдешь…
Месяц маялся, ждал, смотрел, не решаясь приблизиться. За сомнения еще цеплялся — может, не та она, что ему показалась? Но как ни посмотри, кого ни послушай — даже коричневый песок под ее ногами — золото.
Минометный обстрел все решил. Кто-то сдуру бросил: Фею зацепило. Павел рванул в медчасть, не чуя ног. Распахнул дверь, и Олеся ему на руки и рухнула. В первую минуту Шлыков думал, что умрет вместе с ней, а потом дошло — не ранена она. И он чуть не засмеялся, сообразив, что девочка крови боится. А как она стыдилась этого… Глупенькая, глупенькая… Всю жизнь бы он с ней просидел рядом, за руку держал, да в глаза смотрел. В глазах ее утонуть можно, а рука махонькая, хрупкая…
Сутки Павел, о ней вспоминая, вздыхал и сжимал свою, словно до сих пор Олесина ладонь в ней. И понял в тот миг — влюбился. И славно, потому что стоит Олесенька и любви, и счастья, и жизни. И еще одно понял: не отдаст ее никому, костьми ляжет, а сохранит вот такой чистой, глупенькой девочкой и живой, живой во что бы то ни стало. Теперь ему было понятно, отчего Свир бухает и Кузнецов. И страшно стало от мысли, что погибнет Олеся вот так же, как их любимые, от шальной пули.
Слух о том, что Головянкин чуть сестренку не снасильничал, быстро облетел бригаду. Шлыков случайно услышал и, если б не Левитин, убил бы замкомбрига прямо тогда. Но ему мозги быстро вправили. Женька знал, на что давить. Павел всю ночь Олесю сторожил, а утром, выходя на боевое, понял, что зря друга послушал и не прибил замкомбрига. Этот подонок удумал девчонку с ними на боевое кинуть, отомстил, сука.
Павла колотило от ярости. Ему казалось, он поседеет за тот поход. И убить не знал кого — то ли Головянкина, то ли Олесю, которая от большого ума принялась под пулями метаться, вытаскивать ребят… Павел бил «духов» и все боялся опоздать.