Каникулы Кроша
Шрифт:
– Люда, забери их! – крикнул Краснухин.
В мастерскую вошла молодая женщина, тонкая и стройная, с прекрасным и измученным лицом, какое, наверно, и должно быть у жены настоящего художника: она и натурщица, и мать, и хозяйка в доме, где мало денег и много неприятностей.
Она позвала детей, и они покорно пошли за ней.
Краснухин поставил на стол несколько нэцкэ:
– Выбирай.
Ни одна нэцкэ мне не понравилась. Лебедь, черепаха, крыса, лягушка, кучка грибов, заяц... Наверно, Краснухин предлагал мне не лучшие нэцкэ – да ведь и спрут не многого стоил. И кроме того, мне нравились
В эту минуту я понял, что коллекционирование – это страсть, игра и риск.
– Мне нравятся изображения людей, – сказал я.
Я показал на ярко раскрашенную фигурку клоуна в колпаке, широченных брюках, с красным, веселым, разрисованным лицом. Одна нога его была приподнята, он притопывал, приплясывал, излучал радость и веселье. Такую нэцкэ я бы взял с удовольствием.
Краснухин повращал глазами.
– Мало ли, брат, что тебе нравится. Ты, я вижу, не дурак.
– А вы знаете такую нэцкэ – мальчик с книгой? – спросил я.
Краснухин пристально посмотрел на меня.
– Откуда ты знаешь про нее?
– Читал.
– Это знаменитая нэцкэ, – сказал Краснухин, – лучшая из коллекции Мавродаки.
– Кто такой Мавродаки?
– Ты собираешь нэцкэ и не знаешь, кто такой Мавродаки?
– Не знаю, – признался я.
– Коллекция Мавродаки была лучшей в стране.
– Вы сказали Мавродаки?
– Мавродаки.
– А где он?
– Его уже нет.
Странный ответ. Что значит «его уже нет»? Умер? Тогда так и надо сказать: умер. Но по тому, как Краснухин это произнес, я понял, что он не хочет об этом говорить, и я только спросил:
– А коллекция?
– Исчезла.
– Совсем?
– Изредка появляются отдельные экземпляры, но из разных источников – коллекция разрознена.
– А фигурка мальчика с книгой?
– Не появлялась...
Он помолчал и задумчиво добавил:
– Такие великолепные произведения искусства, а их превращают в предмет спекуляции и наживы.
И посмотрел на меня так, будто именно я превращаю нэцкэ в предмет наживы и спекуляции. Не догадывается ли он, от кого я пришел?
– Ну как, обмен не состоялся? – спросил Краснухин.
– По-видимому, нет.
Какой мне смысл меняться для Веэна?
Опять, вращая глазами, он посмотрел на меня. Черт возьми, как он странно смотрит!
– Ладно, – широкой ладонью Краснухин сгреб фигурки со стола, – будет время – заходи.
17
Самое лучшее в плавании по реке – это отвал. Гремит музыка, река далеко разносит звуки радиолы, люди веселы и возбуждены. На палубе хлопочут матросы, взбегают по трапам стюардессы; здесь свой, особенный, независимый плавучий мир. Сверкает на солнце белый теплоход. Речной вокзал, легкий, красивый, устремлен в небо. С реки дует прохладный ветерок, катера, хлопая днищем, вздымают белую пену бурунов. На меня пахнуло запахом реки, и мне снова захотелось прокатиться по ней... Не так уж это скучно, в конце концов. Берега, пристани, деревни, города, рыбаки, створы, шлюзы, бакены...
Но я не могу ехать – у меня Зоя. На кого я ее оставлю? На пижонов, которые толкутся у прилавка? Или на Шмакова Петра,
Вот за своих стариков я рад. Будут сидеть на палубе, папа будет играть в преферанс. Иногда и мама будет играть, но без папы: вместе они не играют, поссорились как-то во время игры и с тех пор играют отдельно. Будут покупать на пристанях огурцы и помидоры, и свежую сметану, и живую рыбу, если попадется, и арбузы, и дыни...
Они славные старики, мои родители. Вся их жизнь в труде. Папа целый день на заводе, мама в издательстве. Она корректор, читает рукописи и верстки, выискивает в них ошибки. Они рады малейшему развлечению: гостям, театру, всяким дням рождения, всяким там новогодним подаркам и сюрпризам. Мне эти радости кажутся не слишком значительными, но, если разобраться, каждый развлекается по-своему, у каждого свой вкус и свои пристрастия. Им, например, не нравятся некоторые отличные, на мой взгляд, современные молодые поэты, писатели и художники. Я их за это не осуждаю, но некоторый консерватизм налицо. Их интересы несколько ограничены рамками мира, в котором они работают, они не решают общих вопросов жизни. А человек, как там ни говори, должен выходить за сферы своего индивидуального существования.
Прощаясь, папа говорит свое обычное: «Будь человеком!» Так он говорит всегда, прощаясь: «Будь человеком!» Другие, может быть, этого не понимают, а мы с ним хорошо понимаем. Будь человеком, и все! И это лаконичное «будь человеком» производит на меня большее впечатление, чем предупреждения о газе и мусоропроводе.
Но когда мама поцеловала меня, провела рукой по моей щеке и тревожно заглянула мне в глаза, я чуть не заревел, честное слово! У кого это сказано: «...матери моей печальная рука»?.. «Звезда полей над отчим домом и матери моей печальная рука». Это Бабель сказал, вот кто! У Бабеля в «Конармии» эти строчки.
Опять гремела музыка, все махали платками. Теплоход отдалялся, иллюминаторы на нем становились совсем крошечными, потом и люди стали крошечными, они продолжали махать, но лиц их уже не было видно.
К этому событию Шмаков Петр отнесся спокойно. Не его родители уехали, а мои. Но когда уезжают его родители, он тоже невозмутим. Его родители то в Индии, то в Египте: они энергетики или гидростроители и работают на Востоке. Шмаков Петр привык к тому, что они все время уезжают, относится к этому чисто практически. И как только теплоход скрылся из глаз, задал мне практический вопрос:
– Сколько тебе отвалили?
– Тридцать.
Он произвел в уме какие-то вычисления и сказал:
– Пятнадцать ре свободно можешь прогулять.
В ответ я промолчал. Не стану же я докладывать Шмакову свой бюджет. Какое, спрашивается, ему дело!
– Посидим в ресторации, – предложил Шмаков, – я еще никогда здесь не был.
– Я уже пообедал.
– Что значит пообедал? Я тебе не обедать предлагаю, а поесть стерляжьей ухи. Ты ел когда-нибудь стерляжью уху?
– Я сыт.
– Стерляжья уха – это не еда, это деликатес. Идиотство – быть в Химках и не поесть стерляжьей ухи. Кретином надо быть. Стоит самое большее три с полтиной. Вернемся домой, я тебе свою половину отдам.