Каноны христианства в притчах
Шрифт:
Итак, ни прямым, ни косвенным путем ни один элемент эллинской культуры не достиг Иисуса. Вне науки иудаизма он ничего не знал; его ум сохранил ту простодушную наивность, которая всегда ослабляется обширным и многосторонним образованием. Даже в самой сфере иудаизма он остался чужд многих таких стремлений, которые шли почти параллельно его собственным. Так, ему совершенно не известны были, с одной стороны, аскетизм ессеев и терапевтов, с другой – превосходные теории религиозной философии, созданные иудейской школой Александрии, гениальным представителем которой был в его время Филон. Встречающиеся на каждом шагу черты сходства между ним и Филоном – эти прекрасные изречения о любви к Богу, о человеколюбии, об успокоении в Боге, которые в сочинениях знаменитого александрийского мыслителя звучат отголоском евангелий, – легко объясняются одинаковым направлением возвышенных умов, которое обусловливалось господствующим духом времени.
К счастью для него, он столь же мало был знаком и с уродливой схоластикой, которая преподавалась в иерусалимских синагогах и из которой скоро вышел Талмуд. Если, может быть, и случалось некоторым фарисеям заносить ее в Галилею, то он не прислушивался к их проповеди, а когда впоследствии ему пришлось
Гораздо большее влияние имело на него чтение Ветхого Завета. Канонические священные книги распадались на две главные части: Закон, то есть Пятикнижие, и Пророки в том виде, в каком мы знаем их теперь. Обширная аллегорическая экзегетика работала над всеми этими книгами и старалась извлечь из них то, чего в них не было, но что отвечало упованиям данной эпохи. Закон, представлявший не древние постановления страны, а, скорее, несбыточные утопии, фантастические предписания и благочестивые подделки, относившиеся ко времени царей пиетистов, сделался неисчерпаемым источником для самых хитрых толкований с тех пор, как нация лишилась самостоятельности. Что касается пророчеств и псалмов, то сложилось убеждение, что в этих книгах каждое сколько-нибудь темное таинственное выражение относилось к Мессии, и в нем прежде всего искали тип, который должен был осуществить все национальные надежды. Иисус разделял общее влечение к этим аллегорическим толкованиям, но вместе с тем и истинная поэзия Библии, которой наивные иерусалимские толкователи совершенно не замечали, была открыта его могучему духу. Закон, по-видимому, не имел в его глазах особенного обаяния; он был убежден, что мог бы и сам дать в этом роде нечто лучшее; но религиозная поэзия псалмов как нельзя более отвечала его мягкой, лирической душе; эти священные песни в течение всей его жизни служили ему духовной пищей и ободрением. Пророки, особенно Исайя и его продолжатели в эпоху вавилонского пленения, с их пламенным красноречием, с их грезами о светлом будущем, с их негодующими обличениями, которые смягчались пленительными образами, сделались его истинными наставниками. Он, без сомнения, читал также многие из апокрифов – тех поздних сочинений, авторы которых для придания им авторитета, составлявшего монополию только самых древних писателей, прикрывали свои произведения именем какого-нибудь пророка или патриарха. Одна из этих книг особенно поражала его. Это была книга Даниила, написанная неведомым еврейским энтузиастом времен Антиоха Епифана и освященная известным именем древнего мудреца, книга эта была как бы эхом Израиля за последнее время. Ее автор, истинный творец философии истории, первым имел смелость взглянуть на историческую эволюцию и на смены царств как на явления, подчиненные судьбам еврейского народа, Иисус был с детства проникнут этим высоким упованием. Возможно, что ему знакомы были также книги Еноха, пользовавшиеся тогда авторитетом наравне со Священным Писанием, и другие книги в этом же роде, столь сильно возбуждавшие народное воображение. Пришествие Мессии – во всей его славе и одновременно столь страшное, народы, низвергающиеся один за другим в бездну, конечное разрушение неба и земли, – все это беспрестанно рисовалось его фантазии; а так как все эти перевороты считались очень близкими и множество людей высчитывали срок их наступления, то область сверхъестественного, в которой постоянно витали благодаря подобным видениям его мысли, стала казаться ему совершенно натуральной и простой.
Насколько ложны были его представления о тогдашнем мире, видно на каждом шагу из подлинных его речей. Ему мир представляется еще разделенным на царства, которые ведут между собою войны; он, по-видимому, ничего не знает ни о «римском мире», ни о новом состоянии общества, которым был славен его век. О могуществе Империи он не имел никакого определенного понятия. До него дошло одно только имя «Кесарь». Он видел, как строились в Галилее или ее окрестностях – Тивериаде, Иулиаде, Диокесарее, Кесарее – пышные сооружения иродов, старавшихся этими великолепными постройками выразить свое восхищение перед римской цивилизацией и свою преданность членам фамилии Августа; ныне по странному капризу судьбы искаженные имена этих городов служат названиями ничтожных бедуинских поселков. Он знал, вероятно, что Себасту – создание Ирода Великого – показной город, развалины которого имеют такой вид, точно все эти украшения были привезены сюда совершенно готовыми и их оставалось только расставить на месте, как декорации. Эта архитектура тщеславия, привезенная в Иудею из заморских стран, эти сотни колонн – все одного диаметра, годные для украшения разве что какой-нибудь пошлой «улицы Риволи», – вот что он называл «царствами мира его и всей их славой». Эта роскошь, созданная по заказу, это казенное искусство были ему не по душе. Он гораздо более любил свои галилейские деревни, где беспорядочно перемешивались хижины, хозяйственные постройки, высеченные в скалах, виноградные тиски, колодцы, гробницы, фиговые и масличные сады. Он держался всегда ближе к природе. Царский двор представлялся ему наполненным придворными, разряженными в дорогие, блестящие платья. Милые несообразности, которыми изобилуют его притчи, как только на сцене появляются цари или сильные мира сего, доказывают, что аристократическое общество он представляет себе как деревенский юноша, который смотрит на «свет» сквозь призму своей наивности.
Еще менее знакомо было ему важное завоевание греческой науки – эта основа всякой философии, вполне подтверждаемая всем современным знанием: идея, заключавшаяся в отрицании сверхъестественных сил, которым простодушная вера древнейших времен приписывала управление Вселенной. Почти за сто лет до него Лукреций превосходно формулировал идею незыблемости общего закона природы. Отрицание чудес, мысль, что все в мире происходит согласно естественным законам, нарушить которые никакие высшие существа не могут, – эта мысль тогда была уже общим достоянием великих школ во всех странах, познакомившихся с греческой культурой. Быть может, не чужда она была даже Вавилону и Персии. Но об этих завоеваниях науки Иисус ничего не знал. Несмотря на то что он родился в эпоху, когда уже провозглашен был принцип положительного знания, Иисус жил в области сверхъестественного.
Может быть, никогда еще не была в евреях так сильна жажда к чудесному. Даже Филон, живший в крупном центре тогдашнего интеллектуального мира и получивший очень широкое образование, не чужд самых вздорных и низкопробных суеверий.
Иисус ничем не отличался в этом отношении от своих земляков. Он верил в Дьявола, которого считал каким-то гением зла, и вместе со всеми воображал, что нервные болезни являются делом демонов, которые овладевают больным и волнуют его. Чудесное не казалось ему исключением, оно было для него нормальным. Понятие о сверхъестественном и о его невозможности является на свет лишь со дня рождения экспериментального естествознания. Кто не имеет никакого понятия о физике, кто думает, что молитвой можно изменить движение облаков, остановить болезнь и саму смерть, тот не видит в чудесах ничего особенно странного, потому что весь мировой порядок кажется ему зависящим от произвола Божества. Такое умственное состояние было для Иисуса постоянным. Но на его великую душу эти верования производили действие, совершенно обратное тому, какое они имеют на рядовых людей. У последних вера в непосредственное вмешательство Божие обыкновенно вызывает простодушное легковерие и шарлатанские плутни. У него, напротив, она выражалась в глубоком сознании самых близких отношений человека к Богу и в преувеличенном благодаря этому доверии к могуществу человека – дивная ошибка, таившая в себе источник его силы! Ибо если эта ошибка и должна была со временем повредить ему в глазах физика и химика, то она давала ему такую власть над современниками, какою не обладал еще ни один смертный ни до, ни после него.
Уже в раннем возрасте обнаружился его оригинальный характер. Легенда с удовольствием повествует о том, как он еще двенадцатилетним отроком восстал против родительской власти и как ради своего призвания не задумался свернуть с проторенного пути.
Положительно известно, по крайней мере, то, что родственные отношения имели для него мало значения. В своей семье он, по-видимому, не пользовался любовью, а временами и сам бывал к ней не слишком нежен. Иисус, как и все люди, преданные исключительно своей идее, ни во что не ставил кровные узы. Единственная связь, которую признают такие натуры между людьми, это идейная связь. «Вот матерь моя и братья мои, – говорил он, указывая на своих учеников, – ибо кто будет исполнять волю отца моего небесного, тот мне брат, и сестра, и матерь». Простодушная толпа не могла понять этого, и однажды, говорят, какая-то женщина, проходя мимо него, воскликнула: «Блаженно чрево, носившее тебя, и сосцы, тебя питавшие!» – «Блаженны слышащие Слово Божие и соблюдающие его!» – ответил он на это. Скоро в этом смелом отрицании природы он должен был сделать еще шаг вперед; и мы увидим, как он потом отвергнет все земное, узы крови, любовь, отчизну и не оставит в душе места ничему, кроме идеи, представлявшейся ему в абсолютной форме добра и истины.
Мир идей, в котором развивался Иисус
Как застывшая земля уже не позволяет вскрыть механизм первоначального творения вследствие того, что проникавший ее огонь давно погас, точно так же и самые продуманные объяснения всегда оказываются в чем-нибудь неудовлетворительны, когда речь идет о применении наших скромных методов анализа к переворотам творческих эпох, определивших судьбы человечества.
Иисус жил в один из тех моментов, когда социальная борьба ведется, так сказать, в открытую, когда общественный деятель бросает на карту ставку, увеличенную во сто крат. В эти моменты каждый, взявший на себя ответственную роль, рискует жизнью, ибо подобные движения предполагают такой размах, такое отсутствие всякой предосторожности, которые немыслимы без страшного по силе противовеса. Теперь человек рискует немногим, но и выигрывает немного.
Грандиозная мечта в течение многих веков жила в еврейском народе, она и обновляла его всегда в моменты падения. Чуждая теории о личном возмездии, известной в Греции под именем бессмертия души, Иудея всю силу любви и упований сконцентрировала на своем национальном будущем. Она верила, что божественным промыслом ей уготована безграничная слава. Но горькая действительность уже с IX столетия до Р. X. все более и более сурово напоминала евреям, что царство мира сего еще не отошло в вечность; они все яснее и яснее убеждались в полном крушении всех своих надежд – и вот в отчаянии мысль их стремится сочетать самые непримиримые идеи, бросается в область самых экстравагантных фантазий. Еще до вавилонского пленения, когда земному господству Иудеи был нанесен окончательный удар отделением от нее северных колен, родилась мечта о восстановлении дома Давидова, о воссоединении обеих частей народа, о грядущем торжестве теократии и о победе культа Иеговы над языческими религиями. Великий поэт эпохи пленения рисовал в столь дивных красках великолепие будущего Иерусалима, обратившего самые отдаленные народы и острова в своих данников, что можно думать, будто луч света из глаз Иисусовых проник в его душу через расстояние целых шести веков.
Победа Кира казалась некоторое время осуществлением всех этих надежд. Степенные почитатели Авесты с одной стороны и поклонники Иеговы с другой возомнили себя братьями. Персия, изгнав многочисленных «дэвов» и превратив их в демонов («дивов»), кое-как выработала из древних арийских фантазий, по существу своему натуралистических, нечто похожее на монотеизм. Пророческий тон многих учений Ирана имел большое сходство с некоторыми произведениями Осии и Исайи. Под скипетром Ахеменидов Израиль вздохнул свободнее, а в царствование Ксеркса (Асура Библии) стал страшен для самих иранцев. Но торжествующее и зачастую насильственное вторжение в Азию цивилизации греческой и римской снова повергло его в мечтания. Теперь более чем когда-либо он стал призывать Мессию – судью и мстителя народов. Он жаждал теперь всемирного обновления, переворота, который поколебал бы мир в самых коренных его основах и всколыхнул бы его из конца в конец; лишь этого было достаточно еврею для утоления той страшной жажды мести, которую постоянно разжигало в нем ярмо унижения и сознание своего превосходства.