Кант
Шрифт:
Глава третья. Самокритика разума
Разум существовал всегда, только не всегда в разумной форме.
Шли годы. Голос Канта в печати умолк надолго. После диссертации «О форме и принципах…», кроме двух заметок по поводу «Филантропина», философ напечатал лишь рецензию на книгу Москати о различии в строении тела людей и животных и уведомление о лекциях на 1775 год («О различных человеческих расах»). Молчание длилось одиннадцать лет.
«Почему Вы молчите, – спрашивал Канта вступивший с ним в переписку Лафатер, – почему пишут те, кто на это не способен, а не Вы, отлично владеющий пером? Почему Вы молчите? В это – это новое время – Вы не даете о себе знать. Спите? Кант, я не хочу
Немецкая литература оживилась. Уже в середине века на ее горизонте появилась многообещающая фигура Готхольда Эфраима Лессинга, которому суждено было формировать умонастроения и вкусы. Он создавал новую драматургию, его голос уверенно звучал и в литературной критике. Лессинг сотрудничал в журнале «Письма о новейшей немецкой литературе». Известность получило семнадцатое «письмо», посвященное Шекспиру. Великий драматург был и на своей родине не то чтобы забыт, но все же не в почете, а на континенте его просто не знали. Вольтер назвал его «дикарем». Лессинг же поставил Шекспира выше Расина и Корнеля, увидел именно в нем подлинного наследника античной трагедии. Лессинг призывал родную литературу учиться у Шекспира. Почва для «Бури и натиска» была подготовлена.
Движение оказалось неоднородным и противоречивым: бунтарство сочеталось с политической индифферентностью и консерватизмом, симпатии к народу – с крайним индивидуализмом, критическое отношение к религии – с благочестивой экзальтацией. Но всех объединял интерес к человеку, к его уникальному духовному миру. Внезапно обнаружились таинственные глубины внутренней жизни индивида. Это открытие воспринимали как более значительное, чем открытие Америки. У всех на уме и на устах было одно: освобождение личности.
«Буря», правда, бушевала исключительно в литературных берегах, «натиск» не выходил за пределы книг и журналов. Среди вождей движения мы находим питомца Канта Гердера, теперь уже маститого литератора. Покинув Кенигсберг, он переехал в Ригу, чтобы занять там пост пастора и преподавателя церковной школы. Когда появились его первые литературно-критические работы, принесшие ему известность, Кант поздравил своего ученика. Ответ на письмо пришел через полгода. Вежливый, теплый, обстоятельный. Ученик писал, что он избрал иной путь, чем учитель; академической деятельности он предпочел стезю священника, которая, как ему казалось, приведет к непосредственному соприкосновению с народом, с простыми людьми; ради них, собственно, существует философия. В Риге Гердер пробыл недолго, затем совершил путешествие в Париж, а вернувшись в Германию, занял пост советника консистории в Бюкебурге. Пять проведенных здесь лет (1771—1776) были периодом напряженных творческих исканий и метаний. Помимо своих служебных дел, Гердер занимается философией истории, увлечен Шекспиром, открывает для образованного мира народное творчество, усердно штудирует Библию. Он выпускает книгу «Древнейший документ человеческого рода», где Священное писание рассматривается как боговдохновенное произведение. Гаман, разделявший религиозные увлечения Гердера, показал книгу Канту. Философ неодобрительно отозвался о стремлении Гердера выдать библейский текст за высшую истину. Отзыв, к счастью, не вышел за пределы частной переписки и автору остался неизвестен. Кроме Гердера и Гамана, к религиозно настроенному крылу «Бури и натиска» примыкали писатель Лафатер и молодой философ Фридрих Якоби.
Другой вождь «бурных гениев», Гёте, не разделяет благочестивых устремлений своего друга и наставника Гердера. Он богохульствует, слагает бунтарские стихи. «Не знаю ничего более жалкого, чем вы, боги! Вас почитать? За что?» Эти слова заимствованы из гётевского «Прометея», стихотворения, ставшего своего рода поэтическим манифестом «левого» крыла «Бури и натиска». Среди радикальных «штюрмеров» мы находим бывшего ученика Канта Ленца, будущих кантианцев Клингера и Бюргера. Сам Кант, в какой-то мере стоявший у колыбели движения, теперь, когда «литературная революция» разразилась, не уделяет ей особого внимания. Он снова уходит вперед, готовит революцию философскую.
А
Однажды в разговоре на улице (было это, по-видимому, еще до войны за независимость) Кант высказал свое отношение к назревавшему в Северной Америке конфликту. Один из присутствовавших заявил, что он как англичанин чувствует себя оскорбленным и вызывает Канта на дуэль. Философ хотя и носил шпагу, но не владел ею; его оружие – мысль и слово, он продолжал говорить, отстаивая свою позицию, и делал это с такой убедительностью, что противник в конце концов признал свою неправоту и протянул руку в знак примирения. Так Кант познакомился с Грином.
Вот выразительная фрагментарная запись тех времен: «В современной истории Англии из-за угнетения Америки всемирногражданская идея отбрасывается далеко назад. Они хотят, чтобы те были подданными подданных и несли на себе тяготы других. Дело не в хорошем правительстве, а в самом способе правления». Обратите внимание на последнюю фразу: в дальнейшем она войдет в плоть ряда произведений Канта, развернется в целую теорию государственного устройства. Но пока это сказано мимоходом; философ бьется над трудом по теории познания. Бьется как рыба об лед.
Когда один из учеников Канта, очутившись в Геттингене, заявил в кругу тамошних профессоров, что в письменном столе его учителя лежит труд, над которым господам философам «придется попотеть», раздался смех: от этого дилетанта в философии ждать нечего. (Среди присутствовавших был профессор Федер, с его именем мы еще встретимся.)
В письменном столе Канта накапливались черновики. Книги по-прежнему не было. В письмах к Герцу он перестал о ней упоминать.
Кант нервничал. В 1775 году он снова переменил квартиру. На этот раз его изводил соседский петух, горланивший под окнами. Философ предлагал любые деньги, чтобы петуха прирезали, но хозяин не хотел с ним расставаться. Как может птица мешать человеку, к тому же прослывшему мудрецом? Сосед не желал потакать профессорской блажи. Пришлось Канту расстаться с домом Кантера.
Переезд не потребовал особых хлопот. Имущества было немного: «чернильница, перо и нож, бумага, рукописи, книги, домашние туфли, сапоги, шуба, шапка, ночные штаны, салфетки, скатерть, полотенце, тарелки, миски, ножи и вилки, солонка, рюмки и стаканы, бутылка вина, табак, трубка, чайник, чай, сахар, щетка». Таков реестр немудреного скарба философа, собственноручно им составленный перед отбытием в новое жилище. На новом месте (Оксенмаркт) ему живется спокойнее. Но книги все еще нет.
Во главе прусского министерства, ведавшего делами образования, стоял в те годы барон Цедлиц – копия своего монарха, маленький просвещенный деспот. Своим подчиненным он внушал уважение к философии; студент должен усвоить, полагал министр, что после окончания курса наук ему придется быть врачом, судьей, адвокатом и т. д. лишь несколько часов в сутки, а человеком – целый день.
Вот почему наряду со специальными знаниями высшая школа должна давать солидную философскую подготовку; важно, чтобы это была подлинная мудрость, а не пустые словопрения и ухищрения. Министр был поклонником философии Канта.
Что означает подобная приверженность к определенному строю мыслей для человека, наделенного властью? В декабре 1775 года последовал «королевский приказ» о постановке преподавания в Кенигсбергском университете. «Хотя Мы и не хотим господствовать над индивидуальными мнениями, но Мы считаем необходимым воспрепятствовать распространению некоторых общественно бесполезных». От имени короля Цедлиц запретил преподавание крузианства как философии устаревшей и никчемной, доценту Вейману (любимцу Болотова и врагу Канта) пришлось покинуть университет. Канту в «королевском приказе» выказывалось особое доверие и почтение. В отношении Кенигсбергского профессора философии у министра были свои планы.