Кануны
Шрифт:
Иногда, при виде чужих страданий, в нем просыпалась боль за других людей. Но стоило вспомнить прошлые унижения либо заподозрить в ком-то что-то, по его мнению, обидное для него, и он опять замыкался и становился безжалостным. Спокойствие в других людях он принимал за выжидательность, трудолюбие — за жадность к наживе. Доброту расценивал как притворство и хитрость…
Уже начинались шибановские покосы. В роговском сеновале, срубленном на горушке, недалеко от дороги и от реки, он решил переобуть сапоги: лодыжку левой ноги терло в заднике. С лета сеновал был втугую набит сеном, но теперь перевалы осели, и под крышей
Он поставил ружье на прежнее место и пошел было, и уже отошел довольно далеко от покоса, но услышал шаги и бесшумно нырнул в кусты. Сердце билось неровно, часто. Он присел на корточки, затаил дыхание. По дорожке, проложенной в зарослях черемух, берез и ольхи, шумя полами мокрого балахона, прошел Носопырь. Он держал на руке большую корзину с волнухами, а топал так, что грязь летела из-под лаптей во все стороны.
«Тьфу ты, кривой черт! — Сопронов плюнул. — Идет что леший…»
Он подождал, пока Носопырь не исчез. Еще раз оглянулся и осторожно выбрался на дорогу. «Может, перепрятать ружье в свой сеновал? — мелькнуло в мозгу. — Или взять и забрать совсем?»
Голова болела, и какая-то мерзкая тошнота мешала ему сосредоточиться, понять что-то важное и ускользающее.
В поле он остановился у стога, дождался почему-то сумерек и только после этого миновал мост, поднялся в деревню.
— Эй, есть кто дома? — Сопронов заранее вынул карандаш и тетрадь.
В зимней избе Мироновых горела коптилка. На полу лежал обрезанный репчатый лук, на переборке ходили часы. Хозяева, видать, жили вверху и тут сразу. Но здесь, в зимовке, сейчас никого не было. Сопронов прошел в сени и поднялся по лестнице в летнюю верхнюю избу. Открыл бесшумно дверь и услышал сдержанный женский шепот в горнице. Послышалось движение в проходе за печью и грохот опрокинутого чугунка. Палашка выглянула из-за печи.
— Ой, а я и не чула!
Она обула ступни на босу ногу и начала вехтем затирать лужу. Сопронов разглядел даже белые впадины на ее толстых подколенных сгибах.
— Отец дома? — спросил он и оглядел общую часть летней избы.
— Да ясли в хлеву сколачивает.
Сопронов прошел к столу и сел на лавку. Из горницы вышла Палашкина мать Марья и поздоровалась. Она прикрыла за собой расписанную розанами дверку. На филенке этой дверки был нарисован красивый гривастый зверь.
«Лев, наверно, — подумал Сопронов. — Ишь, человечье лицо-то. И лапу поднял».
Сопронов разглядывал этого льва, а
— Дак ты вниз-то, вниз-то иди, Павлович! — вдруг засуетилась она. — У нас и самовар тамотка.
— Не требуется, — сказал Сопронов. — Хозяина позови.
— Да ведь… Вниз-то бы… Ой, господи.
Евграф, услыхав шум, уже поднимался снизу.
— Игнатью Павловичу, — чинно поздоровался он.
Сопронов разгладил тетрадь, повертел карандаш и по-плотницки сунул его за ухо.
— Чего нового в центрах-то? — пряча тревогу, спросил Евграф. — Вроде сегодня с Ольховицы.
Сопронов не ответил, вынув карандаш из-за уха, кашлянул.
— Так вот, Евграф Анфимович! Я к тебе насчет налога…
— У меня, Игнатей Павлович, первый срок выплачен. А второй сразу отдам, дай с молотьбой управиться.
— Сколько всего?
— Поди, ведь знаешь и сам. Пятьдесят рублей хряснули ноне, будто шуткой. Займу вон сколько выплатил. Да страховка, да самообложение. В кредитку подходит срок.
— Нас, Евграф Анфимович, кредит не касается. Кредит — твое личное дело. — Сопронов чуть-чуть повысил голос. — А вот сельхозналогу ты мало платишь! Есть распоряжение налог изменить. В сторону повышения.
Палашка принесла из кути зажженную лампу и повесила над столом.
— Это чье такое распоряженье? — спросил Евграф.
— Микулина. Председателя ВИКа. Знаешь такого?
Сопронов видел, как Марья перекрестилась, хотела что-то сказать, но не посмела. Евграф побелел, большие, узловатые от ревматизма пальцы задрожали, и руки засуетились на клеенке стола.
— Ну, а сколько вы мне… накинули? На нонешний год…
— Сто двадцать рубликов, гражданин Миронов. Плюс пятьдесят прежняя ставка, итого сто семьдесят.
— Господи, царица небесная, это что будет-то…
Марья запричитала.
Евграф долго не мог осмыслить все сразу, он вытаращил глаза и глядел на Сопронова, который спокойно помечал что-то карандашом в тетради.
— Д-вы… д-вы, с ума, што ли, сошли? — Евграф вскочил с лавки. — Игнатей, да ты што? Што говоришь-то?
— То, что слышишь.
— Поимей совесть, Игнатей Павлович! Мне чево теперече… головой в петлю? А то корзину, Миронов, на руку да по миру! Вы чем думали с твоим Микулиным? Откуды таких цифров-то насчитали?
— А вот давай считать.
— Давай! Уж ты посчитай, Игнатий да Павлович… Посчитай!
— Земля у тебя есть? — Сопронов загнул один палец. — Теперь скот возьмем! Коровы две? Две. Нетелей две? Две.
— Какие нетели? Одна нетёлка да бык по второму году.
— Не имеет значения.
— Как это не имеет? Это как так не имеет? По-твоему, все одно, что бык, что нетёлка?
Евграф бегал около Сопронова, но тот невозмутимо загибал пальцы.
— Дальше. Овец восемь?
— Да ведь с ягнятами, господи… Ты считай, сколько в зиму пойдет, а не всю мелюзгу!
— Куры, огород! Плюс кружевное плетение.
Евграф в отчаянии всплеснул руками, не зная, что больше говорить.
— Господи, кружева… И кружева приплели… — Марья подскочила к столу. — Да много ли? И всего две косынки, неужто и их на налог?
— А ты как думала? — закричал наконец Сопронов. — И кружева, и отходничество! Все это скрытый доход. Вы вон мельницу строили? Строили. Видать, есть денежки! Вот, распишись, Миронов, и дело с концом.
— Нет, Игнатей, в грабеже я не распишусь!