Капитал (сборник)
Шрифт:
– А раньше что на нём производилось?
– Ума не приложу. Ни разу не встречал изделий, чтобы на них стояло «Новый Ерусалимск».
– А что было в деле, которое принёс старичок?
– Говорю же, не знаю! – Хренов снова сверкнул собачьими глазами.
– Как же мне теперь? Попробовать затихариться?
– Попробуй. Но запомни правила: не женись, детей не заводи, ни с кем про Ерусалимск не разговаривай. Родители живы?
– Мать, а что?
– Поругайся. Не понарошку, а вдрызг, чтобы прокляла и за сына не считала. Будет жива.
– И зачем такая жизнь?
– Смотри сам. Досадишь им, они не только по тебе пройдутся.
– Ну а вы как? Неужели всегда один?
Хренов повёл рукой, указывая на своё унылое жильё, в котором супружничали пустота и эхо.
– Работать учись по-новому, – продолжил он. – Вернее, на работу забей. Не будь коммунистом. Приехал, заперся в кабинете и занимаешься своими делами. Решай кроссворды, дрочи, пей водку. Отдыхай!
– Вы так пятнадцать лет работали? – спросил я и налил Хренову больше полстакана, чтобы прикончить бутылку.
– Вообще не работал! – рассмеялся он. – Регистрацию происшествий не вёл, будто ничего не происходило, а когда случалось что-нибудь громкое, – например, грузовой состав под откос или пьяный пастух, помню, вёл по путям коровье стадо, и за пять секунд пять тонн свежего мяса, – тогда я от первой до последней строчки все материалы фальсифицировал. У меня ни на единой странице не было живых подписей.
Я курил и смотрел в пол, презирая Хренова. Думал, докурю и пойду.
– А ты хотел! – ему, очевидно, нравилось, что я удручён. – Ушёл бы я, пришёл бы на моё место другой, идейный. Труба! Убили бы его, как тебя.
– Меня пока не убили, – вырвалась из моего горла крепкая, как спирт, злость. – Вот ещё, казнить себя до времени. Да я сам нагоню на Ерусалимск и его выродков такого страха, что заревут!
Хренов карикатурно вытянул лицо. Издевался.
– Что смотрите? – несло меня. – Чего ради хоронить себя заживо? У меня в яйцах дети пищат и вся жизнь впереди. Думаете, послушаюсь и буду гнить в кабинете? Дрочить и одновременно молиться, чтобы не пришли убивать? Обломись ты, начальник Хренов! Есть
– Уже есть, – гаденько усмехнулся Хренов. – Прокурора любимчик.
– Знаю! Хватит меня пугать, – встал я из-за стола. – Ерусалимск затрещит. Обещаю!
Смесь из злости и отчаяния после моего ухода от Хренова забродила, вспенилась, стала бить пузырьками в нос, и хотелось смеяться, скаля зубы. Ерусалимцы – психи? Дети и внуки психов? Добро! Моя наследственность тоже с червоточиной. Поглядим, кто больше псих.
До сих пор в посёлке, где мы жили, люди боятся вспоминать моего отца, хотя умер он, когда я ходил в младшую группу садика. Его забили до смерти в милиции, и я, его сын, милиционер, служу и не каюсь. Отец достал всех. Рассказывают, что когда он выходил на улицу, люди прятались по домам и не смотрели в окна, чтобы, упаси бог, не пошевелить занавески. Одно время спускали собак, но собаки стали стремительно кончаться. Отец хватал их и душил. Или садился на псину сверху, если она была большой и сильной, и проворачивал ей вокруг оси голову. Думаю, он славно показал бы себя в ерусалимской битве с собаками.
Мать укладывала меня спать в старинном кованом сундуке и вставляла под крышку клинышек, чтобы шёл воздух. Она и теперь хвалит меня за то, какой я был тихий в детстве, не досаждал отцу ни гвалтом, ни плачем, играл безмолвно, будто совсем не умел говорить. В молчании переставлял солдатиков и танки, проигрывая канонаду выстрелов и взрывов про себя. Золото, а не ребёнок.
Сам я не помню отца плохим. Может, был слишком увлечён своими глухонемыми играми и пропускал отцовы выходки мимо глаз и ушей. Или же он вёл себя плохо, когда я спал в сундуке.
Страшно мне было только в сороковой день после его похорон. Вечером мать неожиданно уставилась на меня сердитыми глазами, погрозила пальцем и наказала: «Сегодня он придёт! Не лезь к двери и окнам! Запомнил?»
Ночью дверь шаталась под ударами и окна дребезжали от чьего-то неугомонного стука. Мать и я сидели посреди большой комнаты на полу и не спали до утра. Мать тискала меня, зажимала мне уши и раскачивалась, надеясь, что я усну.
Сейчас не знаю, что и думать. Вполне возможно, что стучали соседи. Хотели напугать в отместку за отца.
Дурную наследственность во мне открыли медики. Я устраивался в милицию, проходил военно-врачебную комиссию, и первой насторожилась женщина-окулист.
– Что-то у тебя с сетчаткой, милый, – ласково пропела она. – Тяжёлые травмы головы были? На-ка тебе направление в поликлинику МВД, сделаешь энцефалографию и с результатом назад. Ко мне не спеши, сразу шагай к невропатологу.
Сходил. Меня торжественно усадили в кресло, опутали мою, унаследованную от отца, головушку проводами, и я струсил. Ожидал, что подадут зубодробильный разряд, и вместо милиции пойду домой безмолвно играть в танки. К счастью, сеанс прошёл в исключительном комфорте, и даже мужчина-лаборант остался доволен.
– В милицию, значит, устраиваешься? – спросил он. – Возьми, хороший мой, – протянул мне листок с алхимическими знаками и цифрами. – Всех благ!
Прежде чем вернуться на комиссию, я показал загадочный листок соседу, неврологу по специальности.
– Что тут не так?
– Всё!
– А напишите, как должно быть у людей.
Пять минут дел.
Упорствовал я попасть в милицию, потому что с начальных классов школы снискал себе славутошного служителя добра и справедливости.
Прилежный октябрёнок на уроках, перемены я посвящал кровопролитию: бежал попить водички, а затем летал по этажам следить за порядком и спасать наш хрупкий мир. При виде сцены насилия над малышами или обморочными Пьеро, которым на роду было написано страдать, меня начинало трясти. Природный мент шептал изнутри: «Смелее, дружок!» Ни возраст, ни рост, ни правота обидчиков не могли меня остановить.
Синяки и ссадины заменяли мне погоны и звёзды. Благодаря им в школе говорили: «Тихо! Этот идёт!» Однако не могу вспомнить случая, когда я постоял бы сам за себя. Обидные выпады в мой адрес не вызывали во мне ни малейшего протеста. Хуже того, если дело доходило до драки, то я не дрался. Стоял в полный рост, не уклоняясь от ударов, и улыбался. Сердце стучало ровно, в нём не вскипала ярость к врагу, не булькала жалость к себе, хотя холодным умом я понимал, что вот сейчас смогу точно попасть гаду в нос, он растеряется, а дальше ногами в живот. Как правило, моими обидчиками овладевало недоумение, и они прекращали бить, не дожидаясь пока я упаду. У них пропадал интерес ко мне.
В армии получилась та же канитель. С первых дней службы я испытал восторг от обилия несправедливости вокруг и бросился бить-спасать.
Сложилась идеальная схема. Сначала я заступаюсь за свой молодой призыв, безумно вращаю глазами и применяю физическую силу к старшему призыву, а затем последние пытают меня почти до смерти, но унижения и боль я принимаю спокойно, хоть бери и пиши с меня картину святого или большевика.
Любопытно, что не успел закончиться курс молодого бойца, как мои инквизиторы стали здороваться со мной за руку и за глаза прозвали «справедливый чувачелло». А спустя два месяца службы «деды» уже приглашали меня на ночные попойки и задавали Чернышевские вопросы: кто же виноват, раз такая армия, и что же делать, если не бить молодых?
Мудрено ли, что сразу после армии я рванул в милицию. Ей-богу, я желал людям добра, но ерусалимцы разбудили в моей голове импульсы, которые десять лет назад увидел энцелограф.
7. Контратака
Действовать я начал немедленно после встречи с Хреновым. В первую очередь, посвятил три дня хождению по пунктам приёма металла, где со щепетильностью Акакия Акакиевича выписал из бухгалтерских журналов данные о том, кто, когда и в каком количестве сдавал железнодорожные детали. Результат получился превосходным. В моих руках оказалась информация на всех без исключения работников станции Новый Ерусалимск. За той же Татьяной Леонидовной, начальником станции, числились десять грузовых вагонов-хапров и больше двух десятков нефтеналивных цистерн, не считая сотен тонн стыковочных накладок.
Затем я пригласил к себе хозяина самой близкой к вокзалу приёмки, Шатца Николая Николаевича. С его приходом сложилось ощущение, что интерьер моего кабинета пополнился большим и громким музыкальным инструментом.
– Какие жэдэ изделия? Что мне запрещено? Ты кто, пацан? – грянул он, как токката и фуга ре минор Баха.
Листочки с выписками из бухгалтерских журналов подрагивали, и мне приходилось прижимать их к столу рукой.
– Николай Николаевич! Лицензию на предпринимательскую деятельность вы получали в областном центре, правильно? Там же её вас и лишат, обещаю. Родной город не поможет.
– Чего мне бояться? Тебя, считай, уже нет. Пока, мил человек.
Николай Николаевич шагнул к двери.
– Стойте! Материал собран и направлен в другой город на возбуждение, – врал я. – Поздно со мной расправляться.
Николай Николаевич замер, постоял, а когда повернулся, то показал фокус. В руках он держал бутылку виски.
– Где бы ещё встретить хорошего человека! – просиял Николай Николаевич, словно от хороших новостей. – Разрешите к вам?
И спустя минуту:
– Ванюш, ты скажи мне, как другу, чем помочь тебе? Как другу! Друзья мы или нет?
– Резчики, сварщики работают у вас?
– У меня? Да у меня лучшие сварщики! И кузница есть. Хочешь крыльцо, хочешь лестницу витую, говори! А ограды какие мы делаем! А кресты! Для тебя-то!
– Железные ставни с бойницами на окна и железную дверь, чтобы выдержала таран, сможете?
– И всё? – улыбнулся Николай Николаевич. – Обижаешь, будто на пиво попросил.
– Кое-что ещё! – осёк я его, лишь бы он не улыбался.
– Говори, друг, что?
– Гильотину, – выдал я наугад.
Вслед за Шатцем я пригласил Татьяну Леонидовну. Она залпом разрыдалась, и в её дряблой гримасе отобразилось сожаление о молодости, о том, что на красивое имя Татьяна давно наслоилось, подобно чаге, отчество Леонидовна.
– У меня сын… – пуская изо рта пузыри, простонала она. – Школу в следующем году заканчивает.
– Авось закончит, – нагнетал я.
– Он у меня симпатичный, как девочка. Хотите?
– Что ты, мать моя! – привскочил я и швырнул ей чистый лист. – Пишите! Я, фамилия, имя, отчество… написали?.. даю согласие на конфиденциальное сотрудничество… кон-фи-ден-ци-аль-ное… на добровольных началах. Обязуюсь предоставлять… Вытрите слёзы, а то капают, и буквы расплываются! Обязуюсь предоставлять интересующую информацию…
С Натальей Робертовной получился разговор короче. Зная, что у неё тоже есть сын, я сразу принялся диктовать.
Ставни и дверь появились на следующий день, а с гильотиной Николай Николаевич попросил чуток подождать.
Броня воодушевила меня дать бой уличным часовым. Я запасся водкой и, упиваясь ею и злостью, сел ждать ночи.Заслышав за дверью возню и характерное кряхтенье, я взял телескопическую ПР-89, палку резиновую, изготовленную специально для транспортной милиции, чтобы орудовать ей в тесных поездах.
– Еле дотерпел, весь день хожу, как оловянный, – доносилось из гулкого коридора.
– Помолчи! Сбиваешь меня.
Дверь я распахнул, толкнув её всем телом. Диверсантов оказалось двое. Один, сидевший у самого порога, от удара вылетел из штанов и растянулся по полу в одних ботинках. Второго дверь не задела. Он пребывал в пике биологического процесса и смотрел на моё чудесное появление с той тоской в глазах, с которой смотрят согбенные собаки. С ним я допустил скверную оплошность. Вместо того чтобы развеять его тоску взмахом дубинки, пнул вредителя по выпяченному заду. Творчество, которое утром я бы сгрёб с лица земли лопатой, брызнуло на стены и на мои штаны. Тоскливец же пустился вприсядку, приговаривая: «Чего это он?! Чего это?!»
Обида за штаны, правый ботинок и обгаженный в моём лице Закон переполнила меня. В каждый удар я вкладывал душу, бил с придыханием, метясь исключительно по ляжкам, тем самым отучая диверсантов от позы Роденовского «Мыслителя». Было грустно, что один из них оказался станционным электромонтёром, который накануне подписал расписку о сотрудничестве.
Против часовых на перроне следовало применить верный способ усмирения толпы. Предельно жестоко громить вожака и терпеть, пока тебя бьют остальные.
На перрон я выскочил бодрый, неожиданный. Потоптался, поморгал и бросил ПР на землю. Человек двадцать ерусалимцев гуляли врозь, будто поссорились, и не отличались друг от друга, как лесные тени. Вожаком их была луна.
Оставалось идти ва-банк. Схватить пистолет и стрелять в воздух. Почти
– Лечь на землю! – скомандовал им.
По перрону прокатился мягкий шум упавших тел и лязг оружия.
– Встать!
Озадаченные ерусалимцы снова поднялись на ноги.
– Лечь! Плохо. Очень медленно, бойцы. Встать!
Армейский ген, единственный ген, который приобретается, а не передаётся по наследству, управлял мной, обдавал электрическими импульсами гортань, диктовал слова.
– Упор лёжа принять! Отжимаемся. Рраз! Двва! Трри!..
Среди брошенных ножей, топоров и молотков я углядел обрез двустволки, поднял его и стал вдвойне эффектен.
– Двадцать два! Двадцать три! Закончили. Встать! Приседаем. Рраз! Двва!..
Кто проходил через армейский кач, тот знает, что человека возможно довести до сумрака в глазах, до рвоты и поноса за несколько минут. За несколько минут. Мои бойцы обладали мягко-мебельными фигурами, а призывной возраст перешагнули ещё в XX веке. Поэтому кач на них подействовал как нельзя благотворно. «Пожалей! – надрывались они. – Прости!»
– Сорок три, сорок четыре… Закончили приседать. Вдоль предупредительной полосы в одну шеренгу становись! – показал я на край перрона. – Не толкаться! Отставить драки! Так, теперь сели, и по кругу гусиным шагом – марш!
На первом круге упали без памяти двое. Для того чтобы поднять дух остальных, я громыхнул из обреза.
Со стороны завода подоспели ещё шестеро лунатиков. Они встали кучкой, наблюдая за странным поведением своих земляков.
– Мужики, вы чего съели? – спросил бородач, державший на плече цельнометаллическую кувалду, вылитый Тор.
Мои бойцы покосились на него с ненавистью.
– Не ждём, граждане, не ждём! – обратился я к новеньким, наставляя на них пистолет и обрез. – Присоединяемся! Считаю до трёх. Рраз!..
Пятнадцать минут и никто уже не мог стоять на ногах. Последним упражнением стало передвижение по-пластунски. В свете фонарей асфальт заблестел от пота. Бойцы, словно гигантские улитки, оставляли после себя влажные полосы.
– Благодарю за службу! В следующий раз будем бегать с двенадцатиметровым рельсом в руках. Отбой!
Я повернулся идти в кабинет и вдруг почему-то сел на корточки и выронил оружие. Из носа хлынула, как из перевёрнутой бутылки, кровь. Надо мной стояли двое в форме, с бакенбардами и без.
Тот, что без, держал на вытянутой руке сотовый телефон и снимал видео. С бакенбардами бил меня моей же дубинкой.
– Прикольно, конечно, придумал, – приговаривал он. – Но надо скромнее быть.
Хлоп! – дубинка угодила по темечку, и я, неприятно опьянев, слёг на асфальт.
– Не-не!Ты не укладывайся. Пойдём к тебе в кабинет, будем снимать ахтунговое порно.
Я поднялся и волнообразно пошёл к вокзалу. Сзади меня шутили:
– Завтра станет самым популярным милиционером в интернете.
– Ага, я спецом запись не останавливаю, чтобы всё по-чесноку. Как начал и как кончил.
Хлоп! – для острастки зарядили дубинкой по спине. Ну и боль, спятить можно.
– Погоди стонать. Сейчас мы тебя этой же палкой да посуху. Перед тем как войти в кабинет, они настучали мне по плечам, чтобы не мог сопротивляться. Руки мои повисли плетьми, мышцы в них спутались.
Однако у меня хватило проворства дёрнуть засов и отворить дверь каморки, где находился умывальник и ждал своего выхода Буян.
Забыл сказать. Я на денёк позаимствовал из отчего дома Буяна, чёрного волкодава, глупого, как курица и свирепого, как смерч.
Без бакенбард успел выскочить, бросив свой всевидящий телефон, а с бакенбардами попал под натиск Буяна, и для него на какие-то мгновения наступил легендарный двухтысячный год. Я не позволил случиться худому, отогнал пса почти сразу.
– Успехов по службе, олень, – пожелал своему коллеге.
Он, сжавшись на полу, неуёмно визжал и сучил ногами.
В благодарность за доблесть Буян получил два свиных копыта. Потом ещё два, так как глотал их целиком, не разгрызая.
Пинками прогнав коллегу, я заперся, сел и подумал: «Остаётся отметиться перед бандитами, но куда мне с ватными руками и сотрясённым мозгом?»
Взял телефон и набрал Николая Николаевича. Хотя часы показывали половину третьего ночи, ответивший мне голос был бодр.
– Не спите, Николай Николаич?
– Да нет! Решил, знаете, прогуляться. Кстати недалеко от вас, мне зайти?
– Нет, гуляйте. Я звоню только по поводу…
– Гильотины? Завтра… вернее, уже сегодня утром будет готова. В восемь часов привезу!
– Николай Николаич! Мне привозить не нужно. Будьте добры, доставьте её господину Зурбагану. Скажите, что от меня. Хорошо?
– Мм…
– Сделайте, как для друга.
На том конце вздохнули.
– Николай Николаевич?
– Что ж, если, как для друга… – вяло ответил он.
Боль задремала, обняла меня тяжёлыми лапами, убрав когти, чуткая к малейшему шороху. Нужно было идти умываться, будить её, зверюгу, и я, чтобы встать со стула, решил сосчитать до десяти.
… девять, десять! Нет. Лучше заново и до двадцати.
… восемнадцать, девятнадцать… в дверь бойко постучали.
– Кто там? – глухо спросил я, и боль выпустила когти.
– Вань! – позвала Ксюха, моё ерусалимское счастье.
Боль, не успев зацепиться, свалилась с меня, настолько резво я бросился загонять в каморку Буяна и открывать дверь.
Ксюха вошла строгая, глазки злые, губы трубочкой.
– Что ты тут без меня устраивал? Почему меня не позвал? Почему я ничего не знала? Кто тебя бил? Где они? Откуда псиной пахнет? – расстреляла она меня вопросами. – Целовать тебя не буду. Иди умойся, свин!
– Ты почему ночами ходишь? – ответил я контратакой. – Тебе уши надрать, пиздушка глупая?
Ксюха, будто я назвал её мадонной, гордо задрала подбородок и указала пальцем в сторону умывальника. Палец нереально сверкал фальшивым перстнем.
Минут десять я плескался в раковине и отпихивал от себя пса. Он поднимался на задние лапы, падал на меня, хохоча гулкой пастью, а мне не хватало сил побороть его. Итого: сдвинутая раковина, разбитое зеркало и колено в челюсть.
Вышел я мокрый до носков и застал Ксюху за её любимым делом. Она наводила порядок на моём столе, раскладывала по стопкам бумаги. Исписанные листы укладывала в одну стопку, начатые или с коротким текстом – в другую, а чистые Ксюха презирала и прятала их с глаз долой.
– Ксюха! – всерьёз рассердился я. – У меня здесь пять материалов! Ты опять их смешала!
– Чего ты кричишь-то? – надулась она. – Я наоборот помогаю. У тебя бардак везде. Пистолеты с ружьями валяются…
– Куда ты дела пистолет и обрез? – спохватился я.
– В холодильник убрала, – пожала она плечами, удивляясь моей недогадливости. – Он всё равно зря занимает место. Один кефир внутри.
Зелёные глаза её косили, и вразнобой торчали уши, левое больше правого. На лбу, подбородке и щеках пестрели давнишние, подростковые шрамы. Нелепая и смешная, Ксюха, казалось, не имела права быть красивой, но как бы не так! Бог-геном специально напортачил с ушами и глазами, чтобы они отводили внимание людей от её опасной красоты.
Золотая, будто освещённая изнутри, кожа. Острые, как сколы камня, линии носа и подбородка. Пикирующие брови. При виде Ксюхи одолевало зло, что она иная, отдельная. Становилось обидно за других женщин, за красоту земную вообще. Прекрасное меркло рядом с Ксюхой и в отдалении от неё.
Потому и покрывали её лицо шрамы. Девчонки и мальчишки били Ксюху, чтобы она не отвлекала их друг от друга, чужеродная бестия. Завидовали.
Я не исключение, тоже боролся с чёрным желанием ударить Ксюху, очеловечить её кровью и синяками. Язык мой не поворачивался говорить ей приятные слова, ела сердце гордость. Как молящийся Богу сознавал своё ничтожество, если произносил хвальбу её красоте. Оставалось понарошку грубить ей, обзываться, и она, умница, понимала, что только так с ней и можно, нарочно задирала и провоцировала. В любви, в той, которая голышом и без стыда, я играл в насилие, брал Ксюху против её воли, и она от души подыгрывала. Насколько хорошо удавался из меня актёр, судить не возьмусь, потому что не всегда помнил, что играю, забывался.
– Знаешь, что я с собой взяла в дорогу? Глянь! – Ксюха победно подняла над головой длинное, как указка, шило.
– Удивляюсь, что ты не пришла с ним в заднице, – пробурчал я.
– Хха! – вскрикнула она и вонзила шило в стопку протоколов.
Провокация…
Зная, что Ксюха сильна и проворна, как Буян, я использовал запрещённый приём, туго намотал её пшеничные волосы себе на кулак. Она протяжно втянула в себя воздух: «Уффф!» – и поддалась, легла грудью на стол. Я не отпустил, задрал ей голову, и она, трагическая актриса, капая слезами на испорченную папку протоколов, поспешила сама засучить ситцевую юбку и приспустить трусики.
Нервная ночь напитала меня грешной силой. Ксюха стонала навзрыд. Она прильнула к столу щекой, яростно кусала губы и косилась своим огромным глазом, в котором сквозь слёзы горел восторг. Я любовался ею сверху, и сердце моё сердито барабанило, будто в дверь, торопило меня зайти за грань, нарушить правила игры.
Я вышел и вошёл ступенькой выше. Ксюха ахнула и покраснела, как от мороза. Мы замерли, оба в страхе перед новым пространством.
Она закрыла глаза и приподняла брови. С таким лицом дегустируют ценное вино или слушают живую скрипку.
– Мерзавец… – шепнула Ксюха.
Утром нас разбудил Николай Николаевич. Он передал от Зурбагана спасибо и бутылку португальского абсента.8. Знакомство
В серой моей казённой биографии Ксюха отметилась цветными карандашами.
Как-то в окошке товарной конторы увидел новую работницу – её. Дочь Венеры Милосской и Чебурашки. Ошеломлённый, поспешил к себе.
Закрыл жалюзи (окна тогда ещё были целы), вымыл руки и торопливо успокоился.
В душе настал наплевательский покой, сердце почерствело, кровь остыла, и я пошёл знакомиться.
– Кх! Добрый день! – сказал я, покашливая в грешную руку. – Хожу, смотрю… кх!.. Недавно устроились?
Она подняла глаза, пронзив воздух длинными, как ёлочные иголки, ресницами.
– Я тоже смотрю, что кто-то ходит и замечать меня не хочет. Сразу видно, важный тип. Плевать, думаю, на него тыщу лет, на поросёнка.
Отпрянув от окошка, я выдал дурным басом:
– Дык, у меня дела! Я ведь… – и представился ей, назвав должность, звание и имя-фамилию.
– Дерьма-то, – нахально зевнула она. – Идите, не стойте. Работайте. Если что, меня Ксюха зовут.
Я вернулся в кабинет и залпом выпил литр воды. Отдышался и пошёл мыть руки.
Ночью снился воробей, у которого вместо крыльев были человеческие уши, и он шустро порхал ими.
Проснулся впопыхах. Сердце стучит, в трусах взведённый спусковой механизм. Воин!
Брился и чистил зубы, как в последний раз. Пришёл к ней с кровавой улыбкой и посечённым вдоль и поперёк лицом.
– Привет! – просунул в окошко шоколадку. – А что с ушами? Одно туда, другое сюда.
– Чтобы везде слышать, – прищурилась Ксюха, нацелив на меня игольчатые ресницы. – Я любопытная.
– Поэтому и шрамы?
– Я боевая, – она принялась грызть, не запивая, шоколадку. – Никого не боюсь.
– И меня?
Ксюха набила полный рот и, задрав подбородок, прочавкала:
– Фуеват будеф! Тебе у мейя еффё поуфица, мальфифка.
Ушёл от неё глупый, с пережёванной шоколадкой вместо мозгов.
Только помыл руки, только сел за стол воображать счастье, как дверь распахнулась, и шпингалет, на который она запиралась днём, упал посреди кабинета.
– Ха-ха! – возникла Ксюха. – Я не знала, что заперто! Чего делаешь?