Капитализм и шизофрения. Книга 2. Тысяча плато
Шрифт:
Данная проблема не так уж и далека от нас. Идеи не умирают. Но и выживают они не только как анахронизмы. В какой-то момент они могут достигать научной стадии, а потом утрачивать свою научность или вновь возникать уже в других науках. Их применение и статус, даже их форма и содержание могут меняться; к тому же в ходе такого действия, в таком перемещении и распределении новой области они удерживают нечто существенное. Идеи всегда востребуемы именно потому, что уже сослужили службу, но совершенно в иных актуальных воплощениях [modes]. Ибо, с одной стороны, отношения между животными — не только объект науки, но также объект снов, символизма, искусства, поэзии, применения и практического использования. А с другой стороны — отношения между животными тесно связаны с отношениями между человеком и животным, мужчиной и женщиной, взрослым и ребенком, человеком и стихиями, человеком и физическим и микрофизическим мирами. Двойная идея «серии — структуры» в определенный момент переступает научный порог, но она вовсе не начинается с него и не останавливается на нем, а кроме того, она переходит в другие области знания, оживляя, к примеру, гуманитарные науки, обслуживая изучение снов, мифов и иных образований. История идей никогда не была непрерывной, она всегда с подозрением относилась к сходствам, а также к происхождению и преемственности; она довольствовалась помечанием порогов, пересекаемых идеей, путей, которых последняя придерживается и которые меняют ее природу или объект. Вот почему — с точки зрения коллективного воображения или общественного сознания — объективные отношения между животными приложимы и к определенным субъективным отношениям между
Юнг разработал теорию Архетипа как коллективного бессознательного, где животное играет особо важную роль в снах, мифах и человеческих сообществах. Такое животное неотделимо от серии, допускающей двойной аспект прогрессии-регрессии, где каждый термин играет роль возможного преобразователя либидо (метаморфоза). Все исследование сновидений проистекает отсюда; если дан тревожащий образ, то речь идет об интегрировании его в собственную архетипическую серию. Такая серия может заключать в себе женскую, мужскую или детскую, а также животную, растительную и даже элементарную или молекулярную последовательности. В отличие от естественной истории человек теперь уже не выделенный термин серии; таким термином — относительно данного действия или функции и согласно данному требованию бессознательного — может быть животное для человека: лев, краб, птица или блоха. Башляр написал прекрасную юнгианскую книгу, где исследовал разветвленные серии Лотреамона, принимая во внимание коэффициент скорости метаморфоз и степень совершенства каждого термина в зависимости от чистой агрессивности как основания серии — змеиное жало, рог носорога, клык собаки, клюв совы; ну а еще выше — коготь орла или стервятника, клешня краба, лапки вши, щупальца осьминога. Во всем творчестве Юнга мимесис захватывает в свою сеть и природу, и культуру — с помощью аналогий пропорции, где серии, их термины и, более того, животные, занимающие промежуточное положение, обеспечивают циклы превращения природа — культура — природа: архетипы как «основанные на аналогии представления».[278]
Случайно ли, что структурализм столь резко поносил и престиж воображения, и обустройство сходств в серии, и имитацию, пронизывающую всю серию целиком и сводящую ее к собственному термину, и идентификацию с этим конечным термином? Нигде это так явно не выражено, как в знаменитых текстах Леви-Строса, касающихся тотемизма — выходить за пределы внешних сходств, дабы достичь внутренних гомологий.[279] Речь уже идет не об учреждении сериальной организации воображаемого, а о символическом и структурном порядке рассудка. Речь уже идет не о градуировании сходств и достижении, в конце концов, некоего отождествления Человека и Животного в сердцевине мистической сопричастности. Речь идет об упорядочивании различий с тем, чтобы достичь некоего соответствия отношений. Ибо животное, рассмотренное само по себе, распределяется согласно дифференциальным отношениям и характерным оппозициям между видами; то же годится и для людей, рассматриваемых с точки зрения упомянутых групп. Что касается института тотема, то мы не говорим, будто такая-то группа людей отождествляется с таким-то видом животных; мы говорим: то, чем группа А является для группы В, тем же вид А' является для вида В'. Такой метод глубоко отличен от предыдущего: если даны две группы людей, каждая со своим тотемным животным, то нужно раскрыть тот способ, каким два тотема поддерживают отношения, аналогичные отношениям между двумя группами — Ворон для Сокола является тем же, чем…
Этот метод равным образом годится и для отношений мужчина — ребенок, мужчина — женщина и т. д. Замечая, например, что воин проявляет какое-то странное отношение к девушке, мы воздерживаемся от полагания связывающей их воображаемой серии; скорее, мы ищем термин, делающий эффективной эквивалентность отношений. Так, Вернан может говорить, что брак для женщины — то же, что война для мужчины, откуда вытекает гомология между девственницей, отвергающей брак, и воином, маскирующимся под девушку.[280] Короче, символический рассудок заменяет аналогию пропорции аналогией пропорциональности; сериацию сходств — структурированием различий; идентификацию терминов — равенством отношений; метаморфозы воображения — метафорами в концепте; великую непрерывность природы — культуры — глубоким разрывом, распределяющим соответствия без сходства между ними; имитацию изначальной модели — мимесисом, который сам первичен и существует без модели. Мужчина никогда не может сказать: «Я — бык, я — волк…», но он может сказать: я для женщины — то же, что бык для коровы; я для другого мужчины — то же, что волк для овцы. Структурализм является великой революцией; весь мир становится более рациональным. Рассматривая эти две модели — серию и структуру, — Леви-Строс не довольствуется тем, что наделяет вторую модель всем престижем подлинной классификации; он относит первую модель к темной области жертвоприношения, которую представляет как иллюзорную и даже лишенную здравого смысла. Сериальная тема жертвоприношения должна уступить место верно понятой структурной теме института тотема. Но, опять же, здесь, как и в естественной истории, между архетипическими сериями и символическими структурами устанавливается множество компромиссов.[281]
Воспоминания бергсониста. — С нашей узкой точки зрения, все ранее сказанное нас не удовлетворяет. Мы верим в существование совершенно особых становлений-животным, пересекающих человека и сметающих его, влияющих на животного так же, как и на человека. «Все, о чем мы слышим с 1730 по 1735 годы, — это вампиры…» Структурализм явно не учитывает такие становления, поскольку предназначен именно для отрицания или, по крайней мере, обесценивания их существования — соответствие отношений не сводится к становлению. Когда структурализм вдруг сталкивается с охватывающими общество становлениями такого типа, он рассматривает их только как феномены вырождения, отклоняющиеся от истинного порядка и подходящие делишкам диахронии. И еще — в своем исследовании мифа Леви-Строс не перестает сталкивать с такими быстрыми действиями, посредством которых человек становится животным в тот самый момент, когда животное становится… (но становится чем? становится человеком или чем-то еще?). Всегда возможно попытаться объяснить эти блоки становления соответствием между двумя отношениями, но поступать так — значит вполне конкретным образом обеднять изучаемый феномен. Не следует ли допустить, что миф — как рамка классификации — совершенно бессилен засечь подобные становления, напоминающие, скорее, фрагменты сказки?
Не следует ли отдать должное гипотезе Дювиньо о том, что существуют «незаконные» феномены, пронизывающие общество, — феномены, которые являются не вырождениями мифического порядка, а нередуцируемыми динамизмами, прочерчивающими линии ускользания и подразумевающими иные формы выражения, нежели формы мифа, даже если миф возобновляет эти динамизмы в собственных терминах ради их обуздания?[282] Не кажется ли, что рядом с двумя моделями — моделью жертвоприношения и серии, моделью института тотема и структуры — есть к тому же место для чего-то еще, чего-то более потаенного, более подземного: колдун и становление, выражающиеся в сказках, а не в мифах или ритуалах?
Становление — это не соответствие отношений. Не является оно и сходством, имитацией или, в конце концов, отождествлением. Вся структуралистская критика серий кажется неопровержимой. Становиться — не значит прогрессировать или регрессировать согласно серии. Более того, становление вовсе не происходит в воображении, даже когда воображение достигает наивысшего космического или динамического уровня, как у Юнга или Башляра. Становления-животным — не сны и не фантазии. Они совершенно реальны. Но о какой же реальности здесь идет речь? Ибо, если становление животным не состоит в разыгрывании или имитации
Наконец, становление — не эволюция; по крайней мере, не эволюция через происхождение или преемственность. Становление ничего не производит посредством преемственности, всякая преемственность воображаема. Становление всегда иного порядка, чем порядок преемственности. Оно касается альянса. Если эволюция и содержит в себе подлинные становления, то только в обширной области симбиозов, запускающих в игру существ из совершенно разных уровней развития и природных царств и не связанных какой-либо возможной преемственностью. Есть блок становления, захватывающий осу и орхидею, но из которого никогда не может произойти осы-орхидеи. Есть блок становления, захватывающий кошку и бабуина, альянс между которыми осуществляется С-вирусом. Есть блок становления между молодыми корешками и определенными видами микроорганизмов, альянс между которыми осуществляется синтезируемыми в листьях веществами (ризосфера). Если в неоэволюционизме и есть какая-то оригинальность, то ее частично можно приписать явлениям как раз такого типа, — явлениям, показывающим, что эволюция действительно не движется от чего-то менее дифференцированного к чему-то более дифференцированному, что она перестает быть наследственно-преемственной эволюцией, становясь коммуникативной или инфекционной. Соответственно, такую форму эволюции между неоднородностями мы предпочитаем называть «инволюцией» при условии, что инволюцию никоим образом не путают с регрессом. Становление инволюционно, инволюция созидательна. Регрессировать — значит двигаться в направлении чего-то менее дифференцированного. Но инволюционировать — значит формировать блок, который движется согласно собственной линии «между» введенными в игру терминами и ниже предписанных отношений.
Нам кажется, что неоэволюционизм важен по двум причинам: животное определяется не характеристиками (видовыми, родовыми и так далее), а популяциями, меняющимися от одной среды обитания к другой или внутри одной и той же среды; движение происходит не только — и не изначально — посредством преемственного производства, но также и посредством трансверсальных коммуникаций между неоднородными популяциями. Становление — это ризома, а не классификационное или генеалогическое древо. Конечно же, становление — ни имитация, ни отождествление; оно уже не регрессия — прогрессия; оно уже не соответствие, не полагание соответствующих отношений; оно уже не производство — производство преемственности или производство через преемственность. Становление — это глагол со всей его консистенцией; оно не сводится и не возвращает нас к «появляться», «быть», «соответствовать» или «производить».
Воспоминания колдуна, I. — В становлении-животным мы всегда имеем дело со стаей, бандой, популяцией, населением, короче, с множественностью. Мы — колдуны — знали это во все времена. Возможно, другие инстанции, к тому же крайне отличающиеся друг от друга, по-иному рассматривают животное: можно удерживать в животном или извлекать из него определенные характеристики — виды и роды, формы и функции, и т. д. Общество и Государство нуждаются в животных характеристиках для классификации людей; естественная история и наука нуждаются в характеристиках для классификации самих животных. Сериализм и структурализм либо градуируют характеристики их сходствами, либо упорядочивают их по различиям. Животные характеристики могут быть мифическими или научными. Но не они нас интересуют; что нас интересует — так это способы распространения, размножения, захвата, заражения, расселения. Я есмь легион. Человек-волк заворожен несколькими волками, взирающими на него. Чем был бы одинокий волк? Или кит, блоха, крыса, муха? Вельзевул — это Дьявол, но Дьявол как повелитель мух. Прежде всего, волк — не характеристика и не некое число характеристик; волк — это волкование. Блоха — это блохование… и т. д. Что же это за вой, независимый от популяции, к которой он взывает или которую берет себе в свидетели? Вирджиния Вулф ощущает себя не обезьяной или рыбой, а стадом обезьян, косяком рыб сообразно переменчивым отношениям становления с лицами, с коими она контактирует. Мы вовсе не хотим сказать, что какие-то животные живут стаями; нам нет никакого дела до смехотворных эволюционистских классификаций Лоренца, согласно которым существуют подчиненные стаи и господствующие общества. Мы говорим лишь о том, что каждое животное — это, прежде всего, банда, стая. Что оно обладает модусами стаи, а не характеристиками, даже если требуются дальнейшие различения внутри таких модусов. Именно в этой точке человек имеет дело с животным. Действительно, мы не можем стать животным, не испытывая завороженности стаей или множественностью. Завороженность внешним? Или же завораживающая нас множественность уже связана с множественностью, обитающей внутри нас? В одном из своих шедевров, «Врата Серебряного Ключа», Г. Ф. Лавкрафт рассказывает историю Рэндольфа Картера, который ощущает свою «самость» расшатанной и испытывает страх — худший, чем страх уничтожения: «Среди них попадались Картеры-люди и Картеры-животные и растения, позвоночные и беспозвоночные, обладающие сознанием и лишенные его, Картеры-земляне и Картеры — обитатели иных планет… заброшенные в бескрайность космоса и несущиеся от одного мира к другому, от одной вселенной к иной… Погружение в небытие дарует покой забвения; но осознание собственного существования и при этом знание того, что более не являешься определенным существом, отличным от других существ» и от всех тех становлений, которые нас пересекают — «вот невыразимый верх ужаса и агонии»[283]. Гофмансталь или, скорее, Лорд Чандос заворожен агонизирующим «народцем крыс», и тогда в нем, через него, в расщелине его разрушенной самости, «дух животного обнажает клыки перед чудовищной судьбой» — здесь нет сострадания, а только противоестественное соучастие.[284] А потом странный императив захлестывает его — либо прекратить писать вообще, либо писать как крыса… Если писатель — колдун, то потому, что письмо — это становление, письмо пересекают странные становления, являющиеся вовсе не становлениями-писателем, а становлениями-крысой, становлениями-насекомым, становлениями-волком и т. д. Нужно будет еще сказать почему. Многие самоубийства писателей объясняются такими противоестественными соучастиями, такими противоестественными браками. Писатели — это колдуны, поскольку воспринимают животное как единственную популяцию, перед которой они в принципе несут ответственность. Ранний немецкий романтик Карл Филипп Мориц чувствовал ответственность не за умирающих телят, а перед телятами, которые гибнут и дают ему тем самым невероятное ощущение какой-то неизвестной Природы — аффект.[285] Ибо аффект — не личное чувство, а также и не характеристика; он — осуществление могущества стаи, которая потрясает и расшатывает самость. Кому незнакома жестокость таких животных последовательностей, которые с корнем вырывают нас — хотя бы на миг — из человеческого состояния, заставляя, подобно грызунам, крошить хлеб, или наделяя нас желтыми кошачьими глазами? Жуткая инволюция зовет нас к неслыханным становлениям. И это — не регрессии, хотя фрагменты регрессии, последствия регрессии могут наблюдаться.