Капитан Поль
Шрифт:
Я покидал Палермо, где провел один из самых счастливых месяцев в моей жизни. Пенистый след от лодки — на ее корме стояла белая фигура в венке из вербены, словно античная Норма, и посылала мне прощальный привет — бороздил сверкающую водную гладь, и лодка, уносимая четырьмя веслами, которые издали казались лапами гигантского скарабея, царапающего поверхность моря, таяла на горизонте.
Мои глаза и мое сердце не могли оторваться от лодки.
Она скрылась. Я тяжело вздохнул. Я нисколько не сомневался, что никогда не увижу ту, которая меня покинула.
Рядом с собой я услышал нечто похожее на молитву.
Где я? Почему здесь звучит молитва?
Я был среди матросов-сицилийцев на сперонаре «Madonna del pie della grotta» [3] .
Оттуда мальчик обращался к морю, ветрам, облакам, к Богу!
Время молитвы «Ave Maria» — поэтический час дня. Даже если ничто не усугубляет грусть сумерек, в этот час мы грезим без определенных мыслей; в этот час всплывают воспоминания о далекой родине и отсутствующих друзьях, и эти воспоминания подобны облакам, которые принимают облик то гор, то озер, то человеческих фигур и плавно скользят по лазурному небу, меняют свой облик, в одно мгновение множество раз сливаясь, отплывая в разные стороны и вновь сливаясь; часы летят, но мы не ощущаем прикосновения их крыльев, не слышим их полета. Потом наступает ночь — если только можно назвать ночью отсутствие света, — наступает ночь, зажигая одну за другой звезды на потемневшем востоке, тогда как на западе, где постепенно угасает солнце, прокатываются золотые волны и сменяют друг друга все цвета радуги — от ярко-алого до светло-зеленого. В этот час с воды доносится какой-то мелодичный шорох: из моря выпрыгивают рыбы, похожие на серебряные проблески; кормчий оставляет руль, как будто рулю больше не нужна ничья рука, кроме длани Бога; на крышу каюты снова поднимают сына капитана, и «Ave Maria» начинает звучать в тот миг, когда гаснет последний луч дня.
3
«Мадонна-у-подножья-грота» (ит.).
4
«Аве Мария» (лат.).
Эта сцена повторялась ежедневно, и всякий раз моя душа вновь преисполнялась грустью, которая, как я понимал, в обстановке, вызвавшей ее, волновала меня сильнее, чем когда-либо прежде.
И как объяснить, благодаря какой тайне человеческого организма, именно в тот вечер, в пустоте, оставленной в моих мыслях белой, подернутой дымкой фигурой Нормы-беглянки, я, промеряя глубины этой пустоты, вновь обрел, вместо вырванного с корнем дерева в цвету, «Капитана Поля» — плод, который, созрев, должен был упасть?
О, на этот раз время «Капитана Поля» пришло! По тому, как пьеса захватывала мои мысли, я чувствовал, что она уже не оставит меня в покое до тех пор, пока не родится на свет, и отдался горькому очарованию «вынашивания» произведения.
Ах! Только творцы могут рассказать о том, как это восхитительно, когда поэт или художник видит, что его мысль обретает форму, а нечто воображаемое постепенно становится ощутимой действительностью!
Вы представляете, как восходит солнце из-за хребтов Альп или Пиренеев? Сначала это розовый, едва уловимый свет, который пронзает мглистый утренний воздух, окрашивая его в еле заметный цвет, и на его фоне вырисовывается зубчатый, гигантский силуэт гор. Постепенно этот цвет становится ярче и окрашивает самые высокие вершины; вы видите, как они, пылая, словно вулканы, царят над всей грядой, потом в небеса устремляются лучи, подобные золотым ракетам; затем и более низкие вершины начинает озарять свет, распространяющийся так стремительно, что древним представлялось, будто солнце выезжает из ворот Востока на колеснице, запряженной четверкой огненных коней; океан пламени затопляет горные вершины, а те, кажется, хотят преградить ему путь, словно плотина. И наступает рассвет: сверкающий, искрящийся прилив потоками низвергается по склонам темного горного хребта, постепенно проникая даже в таинственную глубину долин, куда, казалось, никогда не достигнет луч солнца, и освещая ее.
Вот так произведение проясняется и вырисовывается в уме поэта.
Когда я приехал в Мессину, пьеса «Капитан Поль» уже сложилась в моем воображении и мне оставалось только ее написать.
Я рассчитывал написать пьесу в Неаполе, ибо спешил. Сицилия удерживала меня подобно одному из тех волшебных островов, о которых говорит старый Гомер. Что нам было необходимо, чтобы добраться до города наслаждений, города, который надо увидеть, прежде чем умереть? Три дня и попутный ветер.
Я приказал капитану отплывать на следующее утро и идти прямо в Неаполь.
Капитан определил направление ветра, посмотрел на север и, шепотом обменявшись несколькими словами с рулевым, заявил:
— Будет сделано все, что возможно, ваше сиятельство.
— Вот как?! Будет сделано все, что возможно, дорогой друг? Мне кажется, что ваши слова содержат скрытый смысл.
— Конечно! — воскликнул капитан.
— Хорошо, хорошо, давайте объяснимся начистоту.
— О! Объяснение будет недолгим, ваше сиятельство.
— Тогда приступим к нему открыто.
— Ну, что ж… Старик (так на судне называли рулевого) говорит, что погода скоро изменится и при выходе из пролива будет дуть встречный ветер.
Мы стояли на якоре напротив Сан Джованни.
— Ах, черт! — вскричал я. — Значит, погода изменится и подует встречный ветер. Это верно, капитан?
— Точно, ваше сиятельство.
— Но, когда этот ветер задувает, капитан, нет ли у него дурной привычки дуть долго?
— Более или менее.
— Что значит менее?
— Три-четыре дня.
— А более?
— Неделю, дней десять.
— И если задувает ветер, то из пролива выбраться невозможно?
— Невозможно.
— А в котором часу задует ветер?
— Эй, старик, слышишь? — крикнул капитан.
— Я здесь! — откликнулся Нунцио, вставая из-за каюты.
— Его сиятельство спрашивает, когда начнется ветер?
Нунцио отвернулся, внимательно оглядел все небо, вплоть до крохотного облачка, и, снова повернувшись к нам, сказал:
— Капитан, это случится сегодня вечером, между восемью и десятью часами, сразу как зайдет солнце.
— Это случится сегодня вечером, между восемью и десятью часами, сразу как зайдет солнце, — повторил капитан с такой уверенностью, будто ему это предсказали Матьё Ленсберг или Нострадамус.
— Но в таком случае не могли бы мы отплыть сейчас? — спросил я капитана. — Мы окажемся тогда в открытом море, а нам бы только приплыть в Пиццо, большего я не требую.
— Если вы непременно этого хотите, мы попробуем, — ответил рулевой.
— Ну что ж, мой дорогой Нунцио, тогда попробуйте…
— Хорошо, мы отплываем, — объявил капитан. — Все по местам!
Теперь мы почерпнем из моего путевого дневника те подробности, которые последуют далее; скоро исполнится двадцать лет тому, о чем я сейчас рассказал. Наверное, я что-то забыл; но, в отличие от меня, у моего дневника твердая память и он помнит все, вплоть до мельчайших деталей.
«По приказу капитана вся команда без единого его замечания сразу занялась делом. Якорь подняли, и судно, медленно развернувшись бушпритом в сторону мыса Пелоро, пошло вперед на четырех веслах; о постановке парусов нечего было и думать: в воздухе не чувствовалось даже дуновения ветерка…
Так как подобное состояние атмосферы, естественно, располагало меня ко сну, то я, поскольку очень долго наблюдал и множество раз видел берега Сицилии и Калабрии и не проявлял к ним особого любопытства, оставил Жадена на палубе курить трубку и отправился спать.