Капитан Поль
Шрифт:
Я спал три или даже четыре часа, но во сне инстинктивно ощущал, что вокруг меня происходит нечто странное, и окончательно проснулся от топота матросов, бегавших у меня над головой, и от хорошо знакомого крика: “Burrasca! Burrasca! [5] ” Я пытался встать на колени, что для меня было нелегким делом из-за качки судна; наконец мне это удалось и я, любопытствуя узнать, что же происходит, дополз до задней двери каюты, выходившей к месту рулевого. Я сразу все понял; в то мгновение, когда я открывал дверь, волна, которой не терпелось ворваться в каюту в ту же самую секунду, когда мне хотелось выйти, ударила меня прямо в грудь и отбросила на три шага назад,
5
Буря! Буря! (ит.)
Жаден прибежал вместе с юнгой, который нес фонарь; тем временем Нунцио, ничего не упускавший из виду, потянул на себя дверь каюты, чтобы вторая волна окончательно не затопила наше жилище. Быстро свернув матрасы — к счастью, они были кожаные и не успели промокнуть, — мы положили их на нары, чтобы они парили над водами подобно Духу Божьему, простыни и одеяла развесили на вешалках, во множестве прибитых на внутренних перегородках нашей спальни, затем предоставили юнге вычерпывать два дюйма воды, в которой приходилось шлепать, и выбрались на палубу.
Ветер, как и говорил рулевой, задул в указанный им час; и, опять-таки согласно его предсказанию, он был встречный. Тем не менее нам было несколько легче, поскольку мы сумели выйти из пролива и маневрировали в надежде продвинуться немного вперед; но в результате этих маневров волны теперь били нам прямо в борт и судно иногда кренилось так сильно, что мачты окунались в море…
Так мы упорствовали в течение трех или четырех часов, и все это время наши матросы (следует это признать) ни разу не пожаловались на того, кто заставил их по своей воле бороться против невозможного. Наконец я спросил, как далеко мы продвинулись после того, как начали маневрировать, а было это около пяти-шести часов назад. Рулевой спокойно ответил, что мы прошли пол-льё. Тогда я осведомился, сколько времени может продолжаться буря, и узнал, что она, по всей вероятности, будет терзать нас часов тридцать шесть — сорок. Если предположить, что мы будем по-прежнему бороться против ветра и моря с тем же успехом, то мы сможем пройти за два дня около восьми льё. Игра не стоила свеч, и я сообщил капитану, что мы откажемся двигаться дальше, если он пожелает вернуться в пролив.
Едва я высказал это мирное намерение, как оно, немедленно переданное Нунцио, тотчас стало известно всей команде. Сперонара как по волшебству повернула назад; в темноте поставили латинский парус и кливер, и маленькое судно, еще раскачиваясь всем корпусом в борьбе с бурей, помчалось при попутном ветре с резвостью беговой лошади. Через десять минут юнга пришел нам сообщить, что если мы желаем вернуться в каюту, то она полностью осушена и мы снова найдем там наши постели, ожидающие нас в наилучшем состоянии. Мы не заставили дважды повторять это приглашение и, окончательно успокоившись насчет бури, впереди которой мы мчались словно ее вестник, спустя несколько минут заснули.
Проснулись мы, когда судно уже стояло на якоре точно на том же месте, откуда оно вышло накануне; нам не оставалось ничего другого, как считать, что мы и не трогались с места, а лишь пережили немного беспокойный сон.
Так как предсказание Нунцио точно сбылось, мы обратились к старику с еще большим, чем обычно, почтением, чтобы узнать достоверные сведения о погоде. Прогноз был неутешителен. По мнению рулевого, погода совершенно испортилась на неделю или дней на десять; из его атмосферных наблюдений следовало, что нам придется сидеть в Сан Джованни прикованными по меньшей мере неделю.
Наше решение было принято в одну секунду: мы заявили капитану, что даем ветру неделю на то, чтобы он решился дуть не с севера, а с юго-востока, и что, если он откажется перемениться, мы, прихватив с собой ружья, спокойно отправимся сушей, через равнины и горы, передвигаясь то пешком, то на мулах; за это время ветер, вероятно, предпочтет сменить направление и наша сперонара, воспользовавшись его первым благоприятным порывом, снова найдет нас в Пиццо.
Ничто не приносит телу и душе большего облегчения, чем принятое решение, пусть даже оно прямо противоположно тому, какое предполагалось избрать. Едва приняв решение, мы занялись нашими жилищными проблемами. Ни за что на свете мне не хотелось бы снова появляться в Мессине, поэтому мы условились, что останемся жить на сперонаре, и, соответственно, озаботились немедленно вытащить судно на сушу, чтобы нас не раздражал надоедливый плеск волн, которые при штормовой погоде ощутимы даже в проливе; матросы взялись за дело и через час сперонару, подобно античному кораблю, вытащили на прибрежный песок, закрепив с обоих бортов огромными стойками; левый борт украсили лесенкой, по которой с палубы можно было сходить на твердую землю. Кроме того, позади грот-мачты был натянут навес, чтобы мы могли прогуливаться, читать и работать, укрывшись от солнца и дождя; благодаря этим маленьким подготовительным работам жилище получилось намного удобнее лучшей гостиницы в Сан Джованни.
Впрочем, время, проведенное нами на судне, отнюдь не должно было пропасть напрасно. Жаден прорабатывал свои наброски; я составил план пьесы “Поль Джонс”, и мне оставалось только четче обрисовать несколько характеров и разработать несколько сцен. Поэтому я решил воспользоваться своеобразным карантином, чтобы завершить эту работу, которую в Неаполе предстояло окончательно отделать, и в тот же вечер принялся за пьесу».
Вот что я нахожу в моем путевом дневнике и что я воспроизвожу здесь как материал для истории пьесы и романа «Капитан Поль», если когда-нибудь, лет через сто после моей смерти, какому-нибудь праздному члену Академии взбредет мысль написать комментарии к ним.
Но пока мы говорим о пьесе; роман появится позже.
Итак, пьеса «Капитан Поль» была написана за неделю, точнее за семь ночей, на борту одного из тех суденышек — ласточек моря, что порхают по волнам сицилийского архипелага, — на берегах Калабрии, в двадцати шагах от Сан Джованни, в полуторальё от Мессины, в трех льё от Сциллы и напротив знаменитой пучины Харибда, которая так измучила Энея и его команду.
Через месяц в Неаполе я читал пьесу Дюпре, Рюольцу и г-же Малибран, читал у колыбели новорожденного.
Слушатели прочили мне грандиозный успех.
Младенцем, лежавшим в колыбели и спавшим под звуки моего голоса, словно под убаюкивающее журчание материнских песен, была очаровательная Каролина — сегодня она одна из наших лучших певиц.
В то время она звалась Лили; по сей день старые и верные друзья Дюпре только так ее и называют.
Я вернулся во Францию в начале 1836 года; моя пьеса «Капитан Поль» была полностью закончена и готова к читке в театре.
До моего появления в Париже Арель уже знал, что я возвращаюсь не с пустыми руками.
В последний раз я дал театру Порт-Сен-Мартен пьесу «Дон Жуан эль Маранья», которую все упорно называли «Дон Жуан де Маранья».
«Дон Жуан» имел успех; но на нем, по крайней мере для Ареля, лежало пятно первородного греха.
В этой пьесе не нашлось роли для мадемуазель Жорж.
Арель в отношении к Жорж не страдал ослеплением, но был воплощением преданности: все то время, пока он был директором, его театр оставался пьедесталом великой актрисы, боготворимой им.