Капитан Ульдемир. Властелин
Шрифт:
Так он думал. И думал еще и тогда, когда вдруг в тот вечер понял, что без нее – не может. Это обрушилось на него словно из засады, так что он лишь зубами скрипнул – из злости на самого себя, на бессилие, на невозможность приказать себе самому: «Отставить!»
Потом случилось то, что случилось.
И теперь, войдя в салон и оглядев каждого по очереди, он, стараясь не спешить, добрался взглядом и до того места, где следовало быть ей.
Это было как обнаженный провод. Словно у него вдруг искры посыпались из глаз. Ее не было.
Ульдемир почувствовал, как охватил его ужас. Небывалое для него состояние.
Она
Мир почернел. В душе сделалось зябко. Холодно. Морозно. Вместо той радости, что наполняла ее только что, – мороз.
Всего на несколько мгновений. Но этого хватило…
Капитан забыл, что женщинам свойственно опаздывать. А уж богиням – тем более.
Но тут она вошла наконец. И он посмотрел на нее, чтобы сразу все понять.
Люди весело разговаривали. Уве разливал по бокалам пенящийся сок. А они смотрели друг на друга. Секунду. Вторую.
Потом взгляд ее словно ушел куда-то. То ли в сторону от капитана, то ли – сквозь него.
Лицо женщины странно напряглось.
Ульдемир оглянулся: нет, позади него никто не стоял, да и некому было – все на глазах. А ведь именно таким было ее выражение, словно кто-то подкрался к тебе сзади, размахнулся – ножом или камнем, – и она увидела это и хочет крикнуть и взмахнуть рукой – и не может: сковали оцепенение и страх.
Он нерешительно улыбнулся, не понимая, что же ему сейчас: то ли окликнуть ее, то ли обидеться?
Он не успел ни того ни другого. Уве-Йорген раздавал бокалы, другие брали их со стола сами. Астролида вдруг снова увидела Ульдемира: он явственно ощутил прикосновение ее взгляда. И хотел было улыбнуться: уголки рта поползли в стороны.
– Ульдемир! – сказала она громко. Именно «Ульдемир», а не «капитан», – и все умолкли и повернули головы к ней: так напряженно и сильно прозвучал ее голос. – Не бойся! Все будет хорошо!
Ни удивиться, ни рассердиться, ни ответить больше не осталось времени. Потому что чем-то неопределимым в своем существе капитан вдруг почувствовал, понял, постиг: плохо. Очень плохо. Ох, как же плохо, страшно, невыносимо, небывало…
Вообще стараются корабли зря не перетяжелять. Но обойтись без тяжелых металлов не удалось и на этой машине. Экраны главных, ходовых ее реакторов были из свинца. А малый, бытовой реактор работал по старинке, на обогащенном уране. Без лишних сложностей. Свинца вдруг не стало. И урана тоже. Как если бы их никогда не существовало в природе.
Но ничто не исчезает без следа. Каждый атом урана распался. И каждый атом свинца – тоже. На те, что полегче.
А при этом, как известно, выделяется энергия. И немалая.
Существовал только что корабль. В нем были люди. У людей – мысли, надежды, планы, ожидания, чувства. Любовь.
И вот – нет уже ничего. Вспыхнуло – и погасло. Словно светлячок мигнул, пролетая. Или искорка. И вроде бы даже ничто не изменилось в окружавшем их неуютном мире.
Только кварки разлетелись в разные стороны. Жили в одном атоме – и вот летят, один к галактике в Андромеде, другой к Магеллановым облакам. Но кварки родства не помнят.
Суета сует. И всяческая суета.
Впрочем, все это присказка.
Глава
Круглый, бесконечно уходящий туннель мерцал, переливался, светился радужно, радостно. И надо было идти, торопиться, потому что непонятное, но прекрасное, небывалое ожидало впереди, кто-то был там, родной до боли, до слезного колотья в глазах, и зовущие голоса, неопознаваемые, но уверенно родные, накладывались один на другой, перебивая, обнимая. «Иди, – манили, – иди, иди…»
И он шел, спеша настичь их, познать, слиться воедино, исчезнуть, раствориться в счастье. Не надо было больше прилагать никаких усилий для движения: его уже несло что-то, все быстрее, стремительнее, так что кружилась голова, в ушах звенело. Он лишь протягивал руки с безмолвной просьбой: не уходите, обождите, возьмите меня! И его, как бы услышав, утешали: возьмем, ты наш, возьмем, ты только торопись, не отставай…
Потом другие голоса стали вторгаться, перебивая эти, родные. Новые голоса были чужими, но тоже дружескими, не страшными; однако что-то не привлекало в них, что-то не хотело с ними согласиться. Два их было, два голоса, и они твердили – четко, доступно – одно и то же: «Вставай. Вставай. Соберись. Заставь себя. Вставай. Мы держим тебя. Мы с тобой. Вставай. Не бойся. Все будет хорошо. Вставай!»
Их не хотелось слушать, эти резкие голоса, не хотелось с ними соглашаться; они требовали усилия, напряжения, изменения, а к первым голосам его несло по мерцающему туннелю легко, без затраты сил, без отвлечения. И все же он невольно вслушивался, потому что где-то трепыхалось воспоминание, смутное представление о том, что всю жизнь он только и делал, что собирался с силами, напрягался и вставал, и было в этом что-то хорошее и нужное. И он невольно прислушивался к тем, другим голосам, настойчивым, неотвязным; и стоило ему вслушаться, как они начинали звучать сильнее, а те, первые, ласковые – ослабевали; и все сильнее становилась сначала смутная догадка, а потом и уверенность, что надо, необходимо что-то сделать самому, какое-то усилие – громадное, величайшее – и ответить другим голосам, и совершить то, чего они от него требовали, и оказаться рядом, не слиться, нет, а именно встать рядом, оставаясь самим собой. Кем-то он ведь был. Он не знал, не помнил сейчас – кем, и от этого становилось страшно; но кем-то он точно был, и теперь стало вдруг очень нужно вспомнить – кем же. А для этого имелся только один способ: сделать то, чего от него хотели. Встать.
Он уже хотел было, не очень хорошо, впрочем, соображая, как же и куда он встанет, если и так идет по туннелю, легко, невесомо идет… Вдруг что-то необычайное обрушилось на него, лишая свободы его движения, стискивая его, прижимая к чему-то. Пронзительная боль вспыхнула. Голоса гремели, усилившись необычайно: «Встань и иди!» Теперь налившая его тяжесть ясно показала, что он лежит, занимая определенное положение в пространстве. Лежит в туннеле? Но мерцавшие стены размывались, раздвигались, исчезали неразличимо, а другой свет возникал, бил сквозь закрытые, как оказалось, веки – сильный, белый, безжалостный, неровный, пятнистый какой-то, свет извне, свет мира. Когда-то уже было так. Когда рождался?.. И он, свет этот, хотя и по-своему, не голосом, диктовал, приказывал: «Встань. Встань. Иди».