Капкан на честного лоха
Шрифт:
Наконец, последний беглец.
Соболев выписал в блокнот: Климов Дмитрий Юрьевич. Тридцать восемь лет. Ранее не судим. Осужден на двенадцать лет за убийство женщины. До конца срока сталось девять с половиной лет.
В прошлом столичный бизнесмен, на зоне мужик, клички не имеет. В лагере находится больше года. Сначала работал в тарном цехе, сколачивал ящики, но там у него не выходила норма. Он составил просьбу на имя начальника оперчасти, просил перевести его на строительные работы, поскольку знаком со специальностью каменщика. Ткаченко просьбу удовлетворил.
Поначалу Климов
Если бугор записывает на Климова один и два десятых кубометра кладки, значит, Климов выдавал не меньше, чем один и четыре. Это много. А разница приходилась на какого-нибудь авторитета, приписанного к бригаде, который належивал бока и плевал в потолок, пока мужики упирались.
Лагерного режима Климов не нарушал, даже на построение ни разу не опоздал, сигналов от стукачей на него не поступало. Поэтому как заключенный, прочно вставший на путь исправления, Климов получил за полгода два личника, два длительных свидания с женой. И вот на тебе, побег.
Климов обычный бытовик, он не имел ничего общего с уголовниками рецидивистами. По их понятиям Климов – ушастый фраер, порченый штымп. Такого персонажа, чуждого им по духу, по понятиям, блатные никогда бы не взяли с собой.
Впрочем, есть одно едиственное объяснение того, как Климов попал в эту компанию. Фартовые навешали ему лапши на уши, а воздух близкой свободы ударил в голову, на самом же деле взяли Климова вместо коровы. Возможно, рецидивисты рассчитывали, что придется долго плутать по лесотундре, сутками обходиться без пищи. И когда станет совсем худо, можно зарезарть Климова, разговеться его мясцом.
– А из него хорошая корова получится, – вслух выразил мысль Соболев.
Он долго разглядывал фотографию Климова, вклеенную в личное дело. Приятное лицо, нет болезненной худобы. Соболев поморщился, живо представляя сцену предстоящей расправы над Климовым, закопченный котелок над костром, а в нем кипящее варево из человечины.
Соболев закрыл дела заключенный, сложил их стопкой на краю стола, глянул на круглые настенные часы. Маленькая стрелка приближалась к пяти часам. Тут тренькнул телефон внутренней связи, Соболев сорвал трубку, не дожидаясь второго звонка. Голос майора Ткаченко звучал взволнованно.
– Только что со мной связался капитан Бойков. Так вот, дело какое…
Ткаченко задумался, не зная с чего начать.
– Ну, докладывай, не тяни нищего за нос, – Соболев встал с кресла.
– На въезде в поселок Молчан, это от нас приблизительно в ста пятидесяти километрах с мелочью на северо-запад, найден труп участкового инспектора Гаврилова, – отрапортовал Ткаченко. – Труп уже окоченел, видимо, убили его утром. Нанесли несколько ударов по голове тяжелым предметом. Сбросили тело в овраг, кое-как сверху закидали ветками. Поэтому обнаружили тело только сейчас, да и то случайно.
– Каким образом обнаружили?
– Солдат из кузова грузовика углядел ноги милиционера. Торчали из кучи хвороста. У Гаврилова похитили пистолет Макарова и документы.
– Думаешь, наши постарались?
– Однозначно, – подтвердил Ткаченко. – Есть показания местных жителей. Примерно в полдень по поселку проезжал газик защитного цвета, металлический верх. В машине несколько мужчин.
– Немедленно выезжай на место, – скомандовал Соболев. – Сам выезжай, понял? Собери группу поисковиков, возьми собаку, рацию.
– Слушаюсь.
Соболев неожиданно для себя заговорил с кумом не штампованными казенными фразами, а простыми человеческими словами.
– Боря, сообщай все новости, – сказал Соболев. – Радисту в оперчасть передавай. Сам знаешь, старик, нам до зарезу нужно их взять. Не живыми, так мертвыми. На носу эта комиссия из минюста, будь она неладна. Короче, на тебя вся надежда. И не жалей этих гадов. Добро?
– Эти не уйдут, – ответил Ткаченко.
Грузовик с военными вышел из ворот зоны ровно в семнадцать двадцать. Температура поднялась до пяти градусов тепла, теплынь установилась такая, что ныли ноги. Последний снег таял на обочинах, темнел на глазах, доживал последние дни в оврагах, грунтовые дороги превращались в жидкое месиво из грязи и воды.
Видавший виды грузовик, в кузове которого тряслись два прапорщика, радист, сержант срочник, и младший лейтенант, проводник собаки, то вползал в хилые северные лесочки, то с натужным ревом выбирался на открытое, ровное, как стол, пространство, тащился к своей неблизкой цели. И хорошо ещё ни разу не застрял, не утонул в глубоких колеях. Кум, сидевший в пропахшей соляркой кабине рядом с вцепившимся в баранку молодым водителем, смолил одну сигарету за другой.
Между перекурами Ткаченко вытаскивал из матерчатого чехла на ремне алюминиевую фляжку, сосал из горлышка воду, снова лез в карман пятнистого камуфляжного бушлата за сигаретами. Кум кашлял, сплевывал под ноги мокроту.
Тяжелая муторная дорога измотала Ткаченко. Он часто поглядывал на наручные часы «Ракета» на браслете из нержавейки и тяжело вздыхал. Дважды дорога пересекла маленькие, утопающие в грязи, деревеньки. Но на улицах не встретился ни один прохожий, не блеснул в окнах свет лампы или телевизора. Не попалось ни одной встречной машины. Казалось, окрестные жители, взрослые, старики и дети навсегда ушли отсюда, ушли куда глаза глядят, на поиски лучшей доли, чтобы больше никогда не возвращаться.
Унылый постный пейзаж, худые заборы, некрашеные избы, сложенные из струганной ели, покосившиеся телеграфные столбы, навевали на Ткаченко мертвенную скуку, он давился зевотой и, чтобы не сморил сон, зажигал очередную сигарету. Зимой в это время суток здесь темнота, как в глубокой могиле, а сейчас с неба медленно спускались на землю светлые сумерки, белые ночи. Дорога уходила все дальше и дальше, то петляла, то шла напрямик, и, кажется, не собиралась заканчиваться.
Ткаченко прибыл на место, в поселок Молчан, гораздо позже, чем рассчитывал, лишь через три с половиной часа после телефонного разговора с Соболевым. Заброшенные дома на окраинах с крест на крест заколоченными окнами, единственная улица, где местами сохранились отрезки разбитого асфальта, говорили о том, что Молчан знавал лучшие времена.