Капкан супружеской свободы
Шрифт:
Наконец сердечная боль чуть-чуть отпустила его, тело взмолилось о пощаде, сознание подало ему незаслуженную милостыню, – и Алексей задремал, плохо сознавая, где находится, и не отдыхая, а лишь едва собираясь с силами, чтобы выжить и сделать то, что он должен был сделать для своих девочек.
Он шел и шел, зная, что должен дойти до конца и что схитрить, выгадать на этот раз нельзя. Снег снова бил ему в лицо, но теперь этот снег был странным – словно неживым, ненастоящим, бутафорским. То ли снег, то ли тополиный пух… а может быть, просто крупа, та самая небесная манна, о которой мы все грезим, не зная, так ли уж сладка она на самом деле. Человек шел сквозь этот снег, с трудом преодолевая повороты и собирая все силы, чтобы выжить; он
Земля, по которой он ступал, в этот раз была черной и жирной. Она громко чавкала под его ногами своим мягким, всхлипывающим месивом, и ему казалось, что оттуда, из-под земли, кто-то зовет его тяжелыми, всхлипывающими голосами. Снега на земле было немного; причудливые черно-белые узоры, странные многочисленные проталины складывались на его глазах в географическую карту, и он силился прочесть ее, хотя и знал, что на свете нет такой страны, путь в которую указывала бы эта карта.
Время подгоняло его, следовало торопиться. Как он проделывал здесь это уже не раз, человек нагнулся, подхватил рукой пригоршню талого снега и стал жадно глотать, пытаясь запомнить его на вкус. Снег был мокрым и сладким, пахнущим свежестью, холодом, небытием. Мужчина не знал, зачем он делает это: он не испытывал жажды, а одну только долгую, смертную, как его дорога, тоску. Но этот снег был для него и прощением, и причастием; прохлада, которой обдавали его снежные талые капли, словно усмиряла холод того ледяного монстра, что притаился у него внутри и так безжалостно грыз его сердце.
Вот и поворот, и знакомые остовы деревьев, и тяжелые кустарники, прогнувшиеся под мокрыми струями непогоды. Ограда выросла перед ним неожиданно, хотя еще пару минут назад он помнил о ней и даже шел к ней осмысленно и торопливо. След от воронова крыла прочертил впереди странную, изломанную линию; он поднял голову на знакомое карканье, но успел уловить в небе только тень птицы – тень такую большую, что она накрыла собой все серое небо, сделав его еще более темным и беспросветным. Человек вцепился негнущимися пальцами в холодную металлическую ограду, окинул взором уже привычный кладбищенский пейзаж и сделал еще один шаг вперед.
Один шаг. Потом еще один. И еще, и еще, и еще… Идти было все труднее и все необходимее. Он знал, что именно должен увидеть в конце своего пути, и не хотел видеть этого. Но что-то более сильное, чем желание, страх или упорство, толкало его вперед и не давало остановиться даже для краткой передышки. Невысокие холмики обгоняли его справа и слева, покосившиеся кресты затевали перед ним пугающую своей неуместной кокетливостью пляску, а он все шел и шел, вдыхая промерзлый воздух полной грудью и пытаясь слиться с окружающим холодом, стать его частью, чтобы перестать наконец чувствовать ту ледышку в груди, которая никак, никак не хотела таять.
Он занес ногу для очередного шага – и покачнулся на краю пропасти. Только теперь он увидел черные ямы; оказывается, в этот раз он подошел к ним так близко, что едва не рухнул в осклизлые проемы, поскользнувшись на подтаявшем краю. Человеку самому было странно, насколько мало испугался он возможного падения: просто-напросто аккуратно подвинул ногу и замер рядом с раскрытой могилой, даже не пытаясь найти поблизости место более надежное и устойчивое. Он вспомнил, что рядом должна быть скамейка, нашел ее глазами, но подошел и уселся не сразу. Ему хотелось сначала разглядеть кресты – те самые, что болезненно разжигали всякий раз его любопытство, не давая прочесть на своих скорбных дощечках ни слова. Странное дело, теперь эти два креста оказались совсем рядом с ним – протяни руку, потрогай, прочти, убедись. Он так и сделал, не сомневаясь ни на мгновение и почти с облегчением желая знать наконец правду. Чуть наклонился вперед, чуть сощурился и легко прочитал на новеньких, аккуратных табличках: «Соколовская Ксения Георгиевна… Соколовская Наталья Алексеевна…»
Имена жены и дочери вспыхнули в его мозгу, как разорвавшаяся бомба. Алексей пошатнулся, тяжело оперся о соседнее черное дерево и замер, пытаясь осмыслить происходящее. «Разве ты не знал, что так будет?» – спросил он себя вслух, поражаясь твердости и безнадежности собственного голоса. И сам же ответил себе: знал. Он и шел сюда, только чтобы убедиться – окончательно и навсегда; шел, чтобы лишний раз сказать себе: надежды нет и уже не будет. И их нет. И его нет тоже.
Слабый шорох за спиной привлек его внимание, и, не оборачиваясь, он пробормотал: «А, это ты… Ты опять здесь?» Молчание было ему ответом, и Соколовский снова изумился тому, как мало страха он испытывал в этот раз. Пришедшая сзади опасность, всегда казавшаяся ему воплощением угрозы, уткнувшимся в затылок пистолетом, потусторонней безжалостной силой, теперь не тронула ни его разум, ни его сердце. И нетерпеливо, почти грубо, он крикнул, по-прежнему не отводя глаз от деревянных крестов: «Что тебе надо от меня? Чего ты хочешь? Уходи!» Никто не ответил и на этот вопль, и тогда, озлобленный оттого, что его опять не хотят оставить в покое, человек резко обернулся и впился взглядом в темную фигуру на кладбищенской аллее.
Старое, в морщинах лицо. Старое сгорбленное тело. И старая одежда – быть может, не лохмотья, но почти лохмотья. И еще улыбка: очень старая, очень жалкая, – но добрая, страшно добрая. Женская улыбка, все понимающая, все прощающая, а главное – подающая надежду. Хотя нет, усмехнулся он собственной глупости: какая у него может быть надежда? И, разом потеряв интерес к этой не нужной ему старухе, он вновь повернулся к крестам, потянувшись к ним рукою, чтобы очистить таблички от налипающего мокрого снега.
«Оплакивая умерших, не забывай о тех, кто еще жив», – сказал голос позади него. Голос был слабым – таким же слабым, как шорох ее старой одежды и свет ее старой улыбки. Но он услышал этот голос и, резко дернув плечом, словно отгоняя надоедливую муху, принялся отдирать снежную наледь уже от самих крестов. Рукам было холодно, но внутри странно теплело, и Алексей снова и снова тянулся к крестам, не замечая, как близко подошел к разверстым могильным ямам. Одно неверное движение – и он, покачнувшись, почти упал туда, но кто-то сильно и твердо ухватил его сзади за край одежды, и Алексей подумал было, что спасен…
– Твой сон – это вытеснение сознанием мысли, что все кончено, все пропало, что жить больше незачем. Ты ведь думал именно так, признайся, Соколовский? Но, слава богу, у тебя все-таки здоровая психика. Вот она и подкинула тебе сон со спасением и надеждой…
Саша Панкратов, встречавший друга в аэропорту и не позволивший ему сесть за руль, изо всех сил пытался не дать разговору по дороге угаснуть. А Алексей не в состоянии был говорить ни о том, что случилось, ни о том, что ждало его на Ордынке, куда вез режиссера теперь добровольный шофер. И, чтобы не совсем уж молчать, он коротко обмолвился Панкратову, как видел во сне, в самолете, кладбище и открытую могилу, куда едва не угодил сам… Лучше бы не говорил, потому что испытанный годами приятель ухватился за этот сон, пытаясь неуклюже утешить Соколовского в том, в чем утешить никого и никогда нельзя.
– Твоя могила во сне – это жизнь без надежды. А ты уже невесть что и подумал, правда же? Мистика, чертовщина, предопределение, которое ждет тебя самого и всякая прочая белиберда. А на самом деле – все просто, старик…
– Довольно, – поморщился Алексей. – Прошу тебя, не надо больше. Ты ведь хирург, а не психиатр, вот и не надо заниматься самодеятельностью. Вообще ничего не надо, ладно, Сашка?
Приятель не ответил, только быстро, с каким-то придушенным всхлипом сделал последнюю затяжку и выкинул тлеющий окурок за окно. Он был до такой степени хмур и непробиваемо спокоен сейчас, что Алексею было странно представить себе, что именно этот человек несколько часов назад рыдал в телефонную трубку, рассказывая ему о случившемся. Сам Соколовский так и не смог заплакать ни разу: гнев и ненависть, направленные на самого себя, настолько иссушили ему душу, что спасительные слезы просто не в состоянии были пробиться сквозь эту жесткую коросту. Да и не верил он – так еще до конца и не верил – в то, что ему нужно плакать. Он поверит в это только тогда, когда увидит их. И случится это уже скоро…