Капустный суп
Шрифт:
А Шерасс никогда и не был женат. В дни его молодости девицы не выходили за горбатых, если даже горб не слишком выпирал и вполне мог сойти за амулет, приносящий счастье, как, скажем, клевер с четырьмя листками. Итак, Шерасс остался холостяком, одним из тех, кого обошла стороной любовь; таких в здешних краях величают "старыми неженатиками". Себе в утешение он выучился играть на аккордеоне, уверяя, что звуки этого инструмента куда мелодичнее, чем голос разъяренной бабы. Ради увеличения своих землекопских доходов он наяривал на аккордеоне на всех танцульках в те далекие времена, когда музыка, равно как и кухонные плиты не были еще электрическими. Ничего не скажешь, никто лучше Бомбастого не умел пощекотать вам пятки "Вечерним вальсом" и пробрать до самого нутра своим "Самым
Зато Глод был в плену, пять лет просидел за колючей проволокой и извлек из своего сидения немало основополагающих философских истин. Именно в "сталаге" он и пришел к мысли, что слишком мало пил до войны во время застолий. Выйдя на свободу, он с лихвой вознаградил себя за эту промашку, причем обходился не только без застолья, но даже и без стола.
Вопреки или благодаря этому, так сказать, запьянцовскому режиму оба соседа чувствовали себя как телята на лугу, и только в лицо знали доктора из Жалиньи, так как встречали его на ярмарке, проходившей в этом очаровательном главном городке кантона. Если и случались у одного рези в желудке, то тут же оба обвиняли в этой беде теперешний хлеб, который и в подметки не годился прежнему, привычному с детства. С общего же согласия каждый держал у себя в погребе бочку вина, а так как вина они покупали разные, разнообразие это весьма скрашивало их трапезы, и на все удивленные вопросы соседей - как это они ухитряются делить такую лакомую штуку на двоих - они только лукаво выгибали бровь. Глод был клиентом виноторговца из Вома, Бомбастый больше уважал виноторговца из Сорбье.
Поскольку они не желали жить "как скоты", они читали газету, чтобы быть в курсе малейших перемен в нашем огромном мире, жильцами коего являлись и они. Один год подписывался на "Монтань" Глод. А на следующий год ту же операцию проделывал Бомбастый. Прочитав газету, один передавал ее другому, и этот незыблемый обряд сопровождался появлением двух стаканов на покрытом клеенкой столе и убежденным заявлением: "Это не повредит".
Тот же самый прием - одна газета на двоих, что составляло известную экономию, - распространялся и на свинью. Покупали ее вскладчину и вскладчину же откармливали. Половина просоленной свиной туши с лихвой удовлетворяла их потребности. В четные годы свинья откармливалась у Ратинье, в нечетные - у Сизисса. Оба дружка понимали: может случиться, что в какой-нибудь злосчастный день один из них покинет наш мир, и другому не обобраться хлопот - ведь на руках у него останется вся туша целиком; но, к счастью, столь тяжкие мысли тут же улетучивались, не успев согнать с их лиц румянец, подобный лепесткам шиповника.
Да еще какого шиповника! Разве Глод и усами, и всей своей выправкой не походил на леденцово-розового маршала Петэна? А Бомбастый - на гнома из "Белоснежки", несколько злоупотреблявшего своим положением? Может статься, какой-нибудь придира и обнаружил бы на их щеках и на носу сеточку красноватых прожилок, но этот педант просто не понимает, что таково действие свежего воздуха. Шерасс и Ратинье за всю жизнь не вдохнули ни спертого воздуха угольных шахт, ни вони метро. Их свинка потребляла только отруби, кормовую свеклу, картошку, их курочки и кролики даже не знали, что на свете существует рыбная мука, зловонные кормосмеси и прочие штучки-мучки фабричного изготовления. Овощи с их огородов произрастали и наливались соком на добром гноище Иова многострадального, проще говоря, на навозе. Впрочем, оба наши поборника экологии и не имели иного выбора: корма фабричного производства и искусственное удобрение обошлись бы ох как дорого, "хоть кожу с задницы обдирай", прошу прощения у дам! Будучи бедняками, Ратинье и Шерасс вынуждены были питаться как богачи.
Оба курили, даже не подозревая, что на дне пачки табака притаились канцерогенные вещества. Они свертывали себе
– Вот хоть моя покойная супружница, - втолковывал дружку Глод, - так ведь не пила, не курила, и что же - зарыли ее, голубушку, в сырую землю. А в гроб ее свели разные пилюли, настойки, всякая аптекарская дрянь ядовитая. Она их прямо килограммами заглатывала, набивала себе брюхо ихним товаром. Целыми лоханями потребляла. И что же? Три арпана земли!
Хотя с виду были они люди суровые, однако неустанно пеклись о здоровье друг друга. Умри один, значит, оставшемуся в живых суждено было погибнуть с тоски в те несколько месяцев, что он пережил бы усопшего. В одиночестве человеку не пьется. А если пьется, то без дружеской беседы, без ничего; так только коровы пьют, а это уж совсем беда, большей беды для организма и не бывает. Если случалось Бомбастому кашлянуть, Глод тут же пугался.
– Ого, отец! Будто в пустом бочонке отдается! Надо бы за собой последить! Когда дело о здоровье идет, тут уж не до шуток!
Шерасс демонстративно плевал в свой клетчатый носовой платок смотри, мол, нет у меня никаких зловредных микробов, пожимал плечами, отчего его слегка перекашивало набок.
– А ты, старая перечница, ко мне не вяжись! Если человеку и кашлянуть нельзя, на что ему тогда легкие дадены, а?
– Франсина вот тоже кашляла. Хоть и кашляла-то всего одно лето.
– Ты же сам знаешь, почему она померла. Через лекарства. С тех пор как стали ими торговать, они больше людей убили, чем во всю войну 14-го года. Слава те господи, хоть глаза нам открыли - нельзя их целыми пачками глушить. А Франсина из-за них богу душу отдала, из-за пустяков то есть.
– Так-то оно так, да все равно у тебя в середке хрипит. Ну будто ты мотороллер проглотил.
– Не твое собачье дело! Собью себе гоголь-моголя и добавлю в него целый стакан хмельного.
Если Глод краснел, Бомбастый бледнел.
– Ого, отец! Уж не удар ли тебя скоро хватит, смотри, какой сделался, чисто красное знамя!
– Да нет, ей-богу, старый ты чудачина! Просто злость у меня выходит а это в порядке вещей. Что ж, по-твоему, лучше, чтобы она внутри сидела?
– На твоем месте наловил бы я пиявок, да припустил себе на загривок, самое разлюбезное дело.
– Верно, что разлюбезное. А я бы на твоем месте литр мне поставил!
Выпивали литр. Потом задумчиво молчали, но ведь это с любым добрым христианином может случиться. Шерасс сам задавал себе вопрос, потом повторял его вслух заискивающим голоском:
– Знаешь, старик, уж сколько раз я спрашивал себя, не слишком ли много ты пьешь?
Утирая усы, Ратинье возражал столь же учтиво:
– И у меня, старина, один вопросик есть, только я его не задаю. Ты весь насквозь проспиртовался до самого пупа, но пьешь ты уже гляди сколько лет и, пока жив, бросать не собираешься.
– И вдруг, побагровев, взрывался без перехода: - Ну и что! Если даже! Если даже я лишку хвачу! Твое-то какое дело? Тебе-то что?
– Если я отдам концы, это уж моя забота. Но не хочу я, чтобы ты помирал, вот ты. Что тогда со мной будет, а, скажи?
– Вон он, эгоизм-то твой! Так бы и сказал. Кстати, и ты бы тоже поменьше мог пить. Между нами говоря, и мне не особенно интересно оставаться одному с этой вот старой падалью, с этим Добрышом...
Добрыш был кот и принадлежал Глоду, мерзейший черный деревенский кот, возможно, когда-то и сибирский, но к старости он стал шелудивый, общипанный, блохастый, растерзанный. Посмотреть на него сзади - просто обглоданный селедочный хребет с двумя не совсем пристойными висюльками. Спереди - пара ушей, хоть и с зазубринами по краям, зато стоявших торчком, как бумажный кулек, как граммофонная труба, иначе ему не уберечься бы было от пинков, от автомобилей, когтей или выстрелов.