Карамзин
Шрифт:
Между тем прибывали новые войска: восставшие вставали возле памятника Петру, верные царю — у Зимнего дворца. В три часа зашло солнце, на город спускались сумерки. Зловеще шумела толпа на площади и другая, не пропускаемая полицией, на подходах к ней, за спиной верных Николаю частей, которые, таким образом, оказались окруженными. Надо было действовать. Несколько кавалерийских атак на каре были отбиты. Николай приказал готовить к бою артиллерию. В начале пятого грянул первый орудийный выстрел. Через час на площади оставались только убитые и тяжелораненые. В шесть часов Николай вернулся во дворец.
День 14 декабря Карамзин описал в письме Дмитриеву от 19 декабря:
«Мы здоровы после здешней тревоги 14 декабря. Я был во дворце с дочерьми; выходил и на Исаакиевскую площадь, видел ужасные лица, слышал ужасные слова,
В полночь я с тремя сыновьями ходил уже по тихим улицам, но в 11 часов утра, 15 декабря, видел еще толпы черни на Невском проспекте. Скоро все успокоилось, войско отпустили в казармы».
Восстание было подавлено. Начались аресты. 19 декабря, когда писалось письмо, Карамзин еще очень мало знал о размерах заговора, численности заговорщиков, надеялся, что их было немного. «Жалею о H. Е. Кашкине: преступник кн. Оболенский ему родной племянник, если не ошибаюсь. Давали в отчаянии за их зятя, Трубецкого. Катерина Федоровна Муравьева раздирает сердце свое тоскою. Вот нелепая трагедия наших безумных либералистов! Дай Бог, чтобы истинных злодеев нашлось между ними не так много! Солдаты были только жертвою обмана».
Понемногу Карамзину становятся известны не только имена арестованных, но и ход следствия и предъявляемые им обвинения. 3 января Карамзин сообщает Дмитриеву: «Оба рыцаря „Полярной Звезды“ сидят в крепости; скрывается доселе один безумец Кюхельбекер или погиб. К нашему сокрушению, оба сына Катерины Федоровны Муравьевой взяты как члены этого законопреступного общества: Никита, то есть старший, был даже одним из начальников. Меньшой осужден только на шестимесячное заключение в крепости. Все это между нами».
Зная, что усилилось полицейское наблюдение, Карамзин мало говорит в письмах, гораздо меньше, чем знает; даже в письме Вяземскому, отправленном не по почте, а с оказией, он очень осторожен. Об арестованных по делу 14 декабря он пишет: «Главные из них, как слышно, сами не дерзают оправдываться. Письма Никиты Муравьева к жене и матери трогательны: он во всем винит свою слепую гордость, обрекая себя на казнь законную в муках совести. Не хочу упоминать о смертоубийцах, грабителях, злодеях гнусных; но и все другие не преступники ли, безумные или безрассудные, как злые дети? Можно ли быть тут разным мнениям, о которых вы говорите в последнем вашем письме с какой-то значительностью особенной?» Письмо Карамзина — предупреждение. Он просит Вяземского: «Только ради Бога и дружбы не вступайтесь в разговорах за несчастных преступников, хотя и не равно виновных, но виновных по всемирному и вечному правосудию… Не радуйте изветников ни самою безвиннейшею нескромностью!» Видя Николая, говоря с ним, Карамзин понимал, что царь сейчас во власти страха (ведь заговорщики имели намерение убить его и всю царскую семью); снедаемый чувством мести и жаждой расправы, он во всех подозревает тайных заговорщиков, и неосторожное слово в его глазах достаточный повод для преследования.
Немногословный в переписке, Карамзин не избегал говорить о заговоре в частных беседах. «Через некоторое время после сего, — рассказывает учитель детей Карамзина И. Я. Телешов, — имел я приятнейшее удовольствие слушать рассуждение о сем происшествии незабвенного Николая Михайловича Карамзина». Учитель приводит высказывания Карамзина как прямую речь. Конечно, это «не точные цитаты, а пересказ, причем пересказ, окрашенный собственным пониманием событий, но какие-то элементы карамзинских настроений тут безусловно присутствуют. „Провидение, — говорил он (пишет о Карамзине Телешов. — В. М.), — омрачило умы людей буйных, и они в порыве своего безумия решились на предприятие столь же пагубное, сколько и несбыточное: отдать государство власти неизвестной, злодейски свергнув законную.
Бунт вспыхнул мгновенно; обманутые солдаты и чернь ревностно покорились мятежникам, предполагая, что они вооружаются против государя незаконного и что новый император есть похититель престола старшего своего брата Константина. В сие-то ужасное время общего смятения, когда смелые действия злодеев могли бы иметь успех самый блистательный, Милосердный погрузил предприимчивых извергов в какое-то странное недоумение и неизъяснимую нерешительность: они, сделав каре у Сената, несколько часов находились в бездействии, а правительство между тем успело взять все нужные противу них меры. Ужасно вообразить, что бы они могли сделать в сии часы роковые; но Бог защитил нас, и Россия в сей день спасена от такого бедствия, которое если б не разрушило, то, конечно, истерзало ее“».
Восстание не поколебало убеждений Карамзина. Сербинович вспоминает его слова, что для России «предпочтительным государственным строем является монархия», и вывод: «Я враг революций, но мирные эволюции необходимы; они всего удобнее в правлении монархическом».
Уверенный, что Николай в определении наказания заговорщикам будет крайне жесток, Карамзин делает попытки предупредить это. Он, очередной раз рискуя навлечь на себя царский гнев, объясняет царю, что происшедшее — одно из выражений объективного хода истории и что это уменьшает личную ответственность участников заговора. Видимо, подобные разговоры велись неоднократно. Об одном из них рассказывает в своих «Записках декабриста» А. Е. Розен: «Журналы и газеты русские твердили о бесчеловечных умыслах, о безнравственной цели тайных обществ, о жестокосердии членов этих обществ, о зверской их наружности. Но тогда журналы и газеты выражали только мнение и волю правительства; издатели не смели иметь своего мнения, а мнения общественного не было никакого. Из русских один только H. М. Карамзин, имевший доступ к государю, дерзнул замолвить слово, сказав: „Ваше величество! заблуждения и преступления этих молодых людей суть заблуждения и преступления нашего века!“».
А в равелинах Петропавловской крепости читали Карамзина. Михаил Бестужев обратился с просьбой к начальнику тюрьмы дать ему какую-нибудь книгу. «Через три дня мне принесли для чтения, — рассказывает он в воспоминаниях, — 9-й том „Истории государства Российского“. Странная случайность!.. Почему именно 9-й том попал ко мне? Не для того ли, что судьба заранее хотела познакомить меня с тонкими причудами деспотизма и приготовить к тому, что меня ожидало? Хотя мне очень хорошо была известна эпоха зверского царствования Иоанна, но я предался чтению с каким-то лихорадочным чувством любопытства. Было ли это удовольствие — вкусить духовную пищу после томительной голодовки или смутное желание взглянуть поближе в глаза смерти, меня ожидающей, я не знаю… Но я читал… перечитывал — и читал снова каждую страницу».
Рылеев сам просит жену в письме от 21 января: «Пришли мне, пожалуйста, все 11 томов Карамзина „Истории“; но не те, которые испорчены наводнением, а лучшие: они, кажется, стоят в большом шкапу». И в следующем письме, 5 февраля, повторяет просьбу: «Я просил тебя прислать Карамзина „Историю“; ты, верно, позабыла. Пожалуйста, пришли».
Жизнь в Петербурге входила — хотя бы с внешней стороны — в колею. Карамзин возвращается к работе; 11 января 1826 года он пишет князю Шаликову: «Несмотря на грусть, начинаю заниматься своим делом: т. е. „Историею…“». В это время он писал пятую главу двенадцатого тома. Но в двадцатых числах января он заболел — сказалось нервное напряжение последнего месяца, кроме того, он простудился, врачи нашли воспаление в легких. Только в начале марта ему стало немного легче, уменьшился кашель, но он был очень слаб. 6 марта привезли в Петербург тело Александра, 13-го состоялись отпевание в Казанском соборе и похороны в Петропавловском. Карамзин не мог на них присутствовать.