Карамзин
Шрифт:
В 1830-е годы Пушкин рассказывал Погодину, что он присутствовал при том, когда Карамзин работал, и даже изобразил, какое у него в это время бывало «вытянутое лицо». Их разговоры в это лето касались и литературы, и современных событий. Сам Пушкин свое отношение к Николаю Карамзину характеризует как «сердечную привязанность».
Осенью 1816 года Пушкин в послании «К Жуковскому» писал о Карамзине:
Сокрытого в веках священных судия, Страж верный прошлых лет, наперсник Муз любимый И бледной зависти предмет неколебимый Приветливым меня вниманьем ободрил.Несмотря на внешнее благополучие, довольно скоро, всего неделю-две спустя, обнаружилось, что Карамзин по своим привычкам, образу жизни не вписывается в уклад, нравы и обычаи царскосельского общества. Придворная жизнь, состоящая из множества обязанностей
В июле в Москве умер И. В. Лопухин, о чем Карамзину сообщил Дмитриев, в тот же день в Царском Селе узнали о кончине Г. Р. Державина. 18 июля Карамзин пишет Дмитриеву из Царского Села: «Ты с грустию писал ко мне о смерти нищелюбивого И. В. Лопухина, моего старинного благоприятеля, а я с грустию же пишу к тебе о кончине Г. Р. Державина. В один день узнали мы о той и другой. Меня кольнуло в сердце. Естественно вспоминать об усопших только добром. Наш Пиндар готовился дать сельский пир друзьям своим и пал в могилу, которая часто бывала рифмою в его стихах! До сей минуты не знаю никаких подробностей. Здесь мало занимаются мертвыми. В воскресенье мы обедали в Павловске — никто не сказал мне ни слова о смерти знаменитого поэта!»
Взаимоотношения с обитателями китайских домиков становятся все прохладнее. «Если не могу, то и не хочу нравиться людям, — пишет Карамзин Дмитриеву в сентябре. — Здесь многие перестали быть ласковы со мною: у того я не был с визитом, другому не сказал учтивости и проч., иной считает меня даже гордецом, хотя я в душе ниже травы». А 2 августа он уже не может скрыть тоски и жалуется Малиновскому: «Не могу изобразить Вам, как мне бывает тяжело и грустно. Чувствую, что я не создан для здешней жизни и что мне оставалось бы только доживать век свой в уединении, с вами, моими немногими друзьями московскими. Может быть, я сделал ошибку; да будет воля Божия! хотелось бы поговорить с Вами: обо всем не напишешь…»
Угнетает Карамзина также и мысль о том, что на жизнь в Петербурге, где все гораздо дороже, чем в Москве, его средств явно не хватит, придется залезать в долги. Рассчитывая на доход от издания «Истории…», он грустно шутит: «А наши доходы? указываю на манускрипт свой и винюсь в сходстве с девкою-молошницею, которая несет на голове кринку и мечтает о богатстве».
Однако, несмотря на меланхолию, дурное настроение, Карамзин занимается хлопотами об издании «Истории…». Он часто ездит в Петербург, ведет переговоры с владельцами типографий. Поскольку слухи, как обычно, преувеличивали сумму, полученную им из казны на печатание «Истории…», то везде назначали высокую цену. Карамзин торговался, но безуспешно. «Типографщики дорожатся или не имеют нужного для такого печатанья», — описывает он свои мытарства в письме Дмитриеву 8 июня 1816 года; 28 июня уже почти решает печатать в Москве: «Сверх цены нахожу, что у Селивановского можно печатать „Историю“ скорее, нежели в здешних типографиях». В июле императору стало известно о неудачных переговорах Карамзина с типографщиками, и он решил дело по-своему. «Государь, — сообщает Карамзин Дмитриеву 18 июля, — без моей просьбы дал приказание князю Волконскому (генерал-адъютант, начальник Главного штаба. — В. М.), чтобы военная типография печатала мою „Историю“ на условиях, какие предложу ей; но г. Закревский (начальник военной типографии. — В. М.) учтиво пишет ко мне, что он готов исполнить приказание, не ручаясь за скорое печатание. Я отвечал, что в таком случае не могу иметь с ними дела».
Карамзин снял квартиру на Захарьевской улице, близ Литейного двора, в доме Баженовой, за четыре тысячи в год. В письме Малиновскому он перечисляет достоинства снятой квартиры: «Нева в 100 саженях, недалек и Таврический сад; двор хорош и с садиком; всего довольно, и сараев, и амбаров, комнаты весьма недурны, только без мебели, на которую надо еще издержать тысячи две, если не более». Правда, это было довольно далеко от центра, но, может быть, удаленность и привлекала Карамзина. «Ум и сердце согласно предписывают мне жизнь семейную и работу, — пишет он Дмитриеву, водворившись в квартире на Захарьевской, и замечает: — Типография и корректуры будут ближайшими для моего сердца предметами. Желаю скорее начать это дело…»
В октябре пошли первые листы корректуры. Однако радость видеть напечатанным многолетний труд отравлялась совершенно явным желанием начальства типографии досадить историографу. «Типография смотрит на меня медведем», «в военной типографии печатают мою „Историю“ весьма неисправно и делают мне досады»; «„История“ печатается худо и весьма худо», — жалуется он в письмах друзьям. Придирки принимают невозможный характер: «Сверх того военные господа, начальники типографии, старались делать мне разные неудовольствия, и в отсутствие государя даже остановили было печатание, требуя, чтобы я отдал книгу свою в цензуру».
Карамзин подает докладную записку А. Н. Голицыну, который обещал, что доведет ее до сведения государя.
«„История“ моя по Высочайшему повелению печаталась в военной типографии, — писал Карамзин, — но г. Закревский на сих днях остановил печатание, объявив, что эта книга должна быть еще рассмотрена цензурою; хотя он сам сказал мне прежде (22 июня в Петербурге), что для типографии нет нужды в одобрении цензурном, когда государь приказывает печатать. Ожидаю теперь Высочайшего решения. Академики и профессоры не отдают своих сочинений в публичную цензуру. Государственный историограф имеет, кажется, право на такое же милостивое отличие. Он должен разуметь, что и как писать; собственная его ответственность не уступает цензорской; надеюсь, что в моей книге нет ничего против веры, государя и нравственности; но быть может, что цензоры не позволят мне, например, говорить свободно о жестокости царя Ивана Васильевича. В таком случае, что будет История?»
Император повелел печатать «Историю…» без общей цензуры. Придирки кончились, но выявляются новые трудности: в военной типографии не хватало литер, поэтому набор был поручен трем типографиям — военной, медицинской и сенатской; набирали разными шрифтами. Но Карамзин жертвовал «наружною красивостью печати» скорости печатания, и все равно работа затягивалась самое меньшее на год-полтора. Кроме того, чтение корректур «Истории…» требовало много времени и особой внимательности при обилии имен, дат, цитат, ссылок, которые следовало проверять, обращаясь к справочным материалам. В ноябре — декабре 1816 года, в феврале — марте и вплоть до конца 1817 года Карамзин в основном занят вычитыванием корректур: «читаю корректуры с утра до вечера» (ноябрь 1816-го), «корректурная деятельность моя продолжается и доводит меня иногда до обморока» (март 1817-го), «всем… жертвую скорости печатания… и своими глазами: никто усерднее моего не читывал корректур» (июль 1817-го).
При переезде осенью из Царского Села в Петербург остались те же заботы: корректуры «Истории…» и необходимость поддерживать связи в обществе.
Еще в Царском Селе Карамзин, предвидя большое количество работы, предполагал, что у него «останется немного времени для общества, по крайней мере, для выездов», как он писал Дмитриеву. Но когда он приехал в Петербург, то оказалось, что избавиться от визитов и выездов или хотя бы сократить их не удастся. «Мы уже недели три в городе, где пустые визиты и печатанье „Истории“ отнимают у меня время, — пишет он брату. — Хлопотно и скучно. Жалею о Москве; жалею о Царском Селе, и Петербург сделался мне почти противен. Хотелось бы дожить век в тишине и покое, а здесь едва ли могу иметь их». Время от времени Карамзина приглашают во дворец, он обедает у императрицы; на балах и спектаклях издали, как он сам говорит, видит государя. Старые и новые знакомые стараются вовлечь его в свой круг. «Могу ездить ко многим, но не хочется», «вижу иногда людей приятных. Заглядываю во дворец, чтобы поздравить вдовствующую императрицу с праздниками или обедать у нее раз в три недели. Так было до сего дня. Не ищу никаких связей: даже кажусь неучтивцем. Но, воля их, не могу соблюдать всех пристойностей светских», «люблю иногда поговорить с умным человеком, но желание нравиться ослабело во мне», — пишет он Малиновскому.