Карамзин
Шрифт:
Отметив высокие достоинства издаваемых академией трудов — словаря и грамматики, Карамзин поднимает больной вопрос о том, должны ли ученые предписывать законы языку или же только изучать его. «Главным делом вашим было и будет систематическое образование языка: непосредственное же его обогащение зависит от успехов общежития и словесности, от дарования писателей, а дарования — единственно от судьбы и природы… Слова не изобретаются академиками: они рождаются вместе с мыслями или в употреблении языка, или в произведениях таланта как счастливое вдохновение. Сии новые, мыслию одушевленные слова входят в язык самовластно, украшают, обогащают его, без всякого ученого законодательства с нашей стороны: мы не даем, а принимаем их. Самые правила языка не изобретаются, а в нем уже существуют: надобно только открыть или показать оные».
В задачу академии входит также и критика (опять-таки
Карамзин говорит о постоянном поступательном развитии литературы: она не копирует буквально формы древних произведений, но изобретает новые в соответствии с требованиями времени. Разбирает он и проблему взаимоотношения мировой культуры и национальной.
«Мы не хотим подражать иноземцам, но пишем, как они пишут: ибо живем, как они живут; читаем, что они читают; имеем те же образцы ума и вкуса; участвуем в повсеместном, взаимном сближении народов, которое есть следствие самого их просвещения. Красоты особенные, составляющие характер словесности народной, уступают красотам общим; первые изменяются, вторые вечны. Хорошо писать для россиян: еще лучше писать для всех людей. Если нам оскорбительно идти позади других, то можем идти рядом с другими, к цели всемирной для человечества, путем своего века, не Мономахова и даже не Гомерова: ибо потомство не будет искать в наших творениях ни красот „Одиссеи“, но только свойственных нынешнему образованию человеческих способностей. Там нет бездушного подражания, где говорит ум или сердце, хотя и общим языком времени; там есть особенность личная, или характер, всегда новый, подобно как всякое творение физической природы входит в класс, в статью, в семейство ему подобных, но имеет свое частное значение. С другой стороны, Великий Петр, изменив многое, не изменил всего коренного русского: для того ли, что не хотел, или для того, что не мог: ибо и власть самодержцев имеет пределы. Сии остатки, действие ли природы, климата, естественных или гражданских обстоятельств, еще образуют народное семейство россиян; подобно как юноша еще сохраняет в себе некоторые особенные черты его младенчества, в физическом и нравственном смысле.
Сходствуя с другими европейскими народами, мы и разнствуем с ними в некоторых способностях, обычаях, навыках, так что хотя и не можно иногда отличить россиянина от британца, но всегда отличим россиян от британцев: во множестве открывается народное. Сию истину отнесем и к словесности: будучи зерцалом ума и чувства народного, она также должна иметь в себе нечто особенное, незаметное в одном авторе, но явное во многих. Имея вкус французов, имеем и свой собственный: хвалим, чего они не хвалят; молчим, где они восхищаются. Есть звуки сердца русского, есть игра ума русского в произведениях нашей словесности, которая еще более отличится ими в своих дальнейших успехах».
Карамзин призывает ободрять таланты похвалой, поскольку слава пленяет и юношу, и старца. Но при этом, говорит он, высшая награда, высшее наслаждение творца — его труд и удовлетворенность своим трудом. Эта тема потом не раз прозвучит в русской литературе — от Пушкина до Блока с его афористической строкой: «Венец трудов — превыше всех наград».
«Но ежели слава изменяет, то есть другая, вернейшая, существеннейшая награда для писателя, от рока и людей независимая: внутреннее услаждение деятельного таланта, изъясняющее для нас удивительную любовь к трудам и терпение, коему мы обязаны столь многими бессмертными творениями и которое Бюффон называл превосходнейшим даром: ибо не одни сочинители фолиантов, не одни антикварии имеют нужду в терпении; оно, может быть, еще нужнее для великого поэта, для великого оратора или великого живописца природы: „Удаленный от света и (сказал мне, в юности моей, старец Виланд) не имея ни читателей, ни слушателей, в дикой пустыне, среди необитаемого острова, я в восторге беседовал бы с уединенною музою, неутомимо исправляя стихи мои, хотя бы и неизвестные миру“. Вот тайна писателей, часто, но не всегда ласкаемых славою! Сильная мысль, истина, красота образа, выразительное слово, внезапно представляясь уму, оживляют душу и питают ее таким чистым, полным, ей сродным удовольствием, что она в сии счастливые минуты забывает всякое иное земное счастие».
Повторяя свою любимую идею о том, что истинный талант по природе своей служит добру, Карамзин говорит, что «на ядовитом поле разврата» таланты «скоро увядают и тлеют».
«Будучи источником душевных удовольствий для человека, словесность возвышает и нравственное достоинство государств», — утверждает Карамзин. Только культура сохраняет государство «в самые ужасные времена», поэтому не наращивание силы, не завоевания — цель человека и государства, но «и жизнь наша и жизнь империй должны содействовать раскрытию великих способностей души человеческой; здесь все для души, все для ума и чувства; все бессмертно в их успехах! Сия мысль, среди гробов и тления, утешает нас каким-то великим утешением. — Возвеличенная, утвержденная победами, да сияет Россия всеми блестящими дарами ума бессмертного, да умножает богатства наук и словесности; да слава России будет славою человечества…».
Речь Карамзина имела успех. На заседании присутствовали и арзамасцы. А. И. Тургенев описал его в письме Вяземскому: «„Здесь все для души“, — сказал Карамзин в четверг бездушной Академии, и голос его отдался в душе арзамасцев, которых заслонял широкопузый Шаховской с тщедушною братиею. Это было торжество не Академии, но „Арзамаса“, ибо почетный гусь наш, казалось, отделялся от лестных собратий своих, как век Периклов и Александров отделяется от века Лудвига Благочестивого и Батыева. Все было внимание, и он не произносил речи, но, кажется, как детей, наставлял своих слушателей с чувством, которое отзывалось в душах наших и оживляло лица… Большинство на стороне „Арзамаса“. Даже и сенаторы слушали с умилением».
31 июля 1818 года скончался Н. И. Новиков. К этому времени он был разорен окончательно: Авдотьино заложено и перезаложено, долги выросли до такой степени, что даже проценты по ним платились с великим трудом и опозданием. Его дети и многочисленные домочадцы, призреваемые им старики — Гамалея, вдова брата, вдова Шварца и другие — остались без всяких средств к существованию.
Карамзин в связи с этим подает императору «Записку о Н. И. Новикове», в которой описывает общественную и масонскую деятельность Новикова, причины его преследования Екатериной II и необоснованность обвинения в государственных преступлениях. В документе Карамзин подытоживает свои мысли о Новикове и дает общую историческую оценку его деятельности. Эта оценка была принята последующей историографией и остается неизменной до настоящего времени.
«Новиков, — пишет Карамзин, — как гражданин, полезный своею деятельностию, заслуживал общественную признательность; Новиков как теософический мечтатель, по крайней мере, не заслуживал темницы: он был жертвою подозрения извинительного, но несправедливого».
Заканчивается «Записка о Н. И. Новикове» просьбой: «Бедность и несчастие его детей подают случай государю милосердному вознаградить в них усопшего страдальца, который уже не может принести ему благодарности в здешнем свете, но может принести ее Всевышнему».
Имение Новикова все же было продано с торгов. Правда, купивший его генерал-майор П. А. Лопухин оставил Авдотьино в распоряжении его обитателей, а впоследствии оно было передано Комитету по призрению просящих милостыню для устройства в нем богадельни, которая и была там создана.
Александр I в отношении Польши проводил политику уступок, как бы демонстрируя, что остается верен идеям, с которыми он начинал царствовать. В 1817 году Польша получила конституцию, в то время как в России все шире разворачивалось строительство военных поселений. Начав уступать, император был вынужден делать все новые и новые уступки. В конце концов, он обещал восстановить Польшу в ее древних границах.
В России такая политика Александра вызывала возмущение. В конце 1817 года на одном из собраний членов тайного общества в Москве, на котором присутствовали Никита и Александр Муравьевы, Матвей и Сергей Муравьевы-Апостолы, Фонвизин, Шаховской и Якушкин, читали и обсуждали письмо Трубецкого о последних петербургских слухах. В Петербурге толковали о польских притязаниях, говорили, что император считает Польшу, в отличие от России, более образованной и европейской страной и поэтому любит ее, а Россию ненавидит, что он намерен отторгнуть некоторые русские земли от России и отдать их Польше и что, наконец, ненавидя и презирая Россию, намерен перенести столицу в Варшаву. Все это казалось в высшей степени достоверным, особенно при сопоставлении с тем, что для облегчения бедственного положения народа России Александр не предпринимал никаких шагов. Молодые люди говорили обо всем этом, и у них возникло ощущение, что зло, гнетущее и разоряющее Россию, сконцентрировалось в Александре и что от его правления уже нельзя ожидать чего-нибудь хорошего в будущем.