Карающий меч удовольствий
Шрифт:
Я наблюдал; я смеялся; я ничего не делал. Последняя военная кампания принесла мне еще больше богатства; по любым стандартам я был теперь состоятельным человеком, и мое богатство скоро преодолело те самые недостатки, которые сдерживали меня, когда я в первый раз вернулся в Рим. Я купил дом на Палатине; я умело и осторожно вкладывал капитал в Сицилийские плантации и Азиатские компании. Сам того не осознавая, я становился обывателем и погружался в унылую обывательскую жизненную рутину.
Память с возрастом незаметно смещает перспективу, отсеивая банальности и трагедии, концентрируясь на тех отдельных важных событиях, которые отмечают поворотные моменты в жизни человека или всего поколения. Точно так
Бывает время, когда нация жаждет царя или диктатора, — время беспорядка и неуверенности, когда народ на коленях умоляет одного человека взять абсолютную власть над ним. В те дни именно таково было настроение народа. Народное собрате было коррумпировано и бесполезно; аргентарии заботились лишь о собственной прибыли. Абсолютная власть диктатора тогда могла бы восстановить нашу мораль, а также наше политическое здоровье.
Марий мечтал о такой власти; некоторое время и демагоги, и обыватели поддерживали его. Но в крайнем случае единственными аргументами Мария были меч в его руке и легион за спиной. Крестьянское тщеславие Мария, который был шестикратно облечен консульством, подвигло его снова претендовать на государственный пост; он был убежден, что сможет справиться сразу и с сенатом, и с толпой, и с обывателями при помощи своей неуклюжей лжи и откровенной интриги.
Результаты его махинаций были гротескны и трагичны. Марий совершал одну грубую ошибку за другой, хуже всего — он действовал нерешительно. Даже он начал понимать, что подкупленные ораторы из толпы, которые поддерживали его, люди, которые организовывали маленький бунт каждый раз, как принимался новый закон, возможно, имели изъяны для будущего. Но к этому времени сообщество предпринимателей (которые ненавидели бунты так же, как и Марий) постепенно переставало оказывать ему поддержку. Подобно Гаю Гракху, Марий вскоре обнаружил, что за ним стоит лишь городская толпа да пара-тройка мятежных трибунов, на которых он мог бы рассчитывать.
Сенат, только и ждавший удобного момента, увидел повод уничтожить своих демократических врагов одновременно с престижем Мария и затеял сделать из этого вполне законное зрелище. Марий был настолько глуп, что открыто скомпрометировал себя с трибуном Сатурнином — человеком, чье имя позорит летопись Рима; и когда Сатурнин предпринял не что иное, как вооруженное восстание против сената, Марию приказали как консулу подавить его.
Чувство долга подсказало, что он должен подчиниться. Марий арестовал Сатурнина и его мятежных товарищей лишь для того, чтобы их растерзала толпа. Это было гадкое дело, компрометирующее всех, кто имел к нему отношение; но на Марии оно сказалось катастрофически. Каждый знал, что он был другом Сатурнина; каждый понял, насколько он слаб, чтобы противостоять давлению сената. Марий показал себя неловким чурбаном, провинциальным выскочкой-центурионом, которым мог управлять любой умный человек; его авторитет (как казалось в то время) упал безвозвратно.
Но кровавый эпизод с Сатурнином имел другие, более тонкие последствия. С каждым нарушением закона в пользу насилия отрывался новый кусок от ткани нашего чувства собственного достоинства. Новый кризис разрешался грубой силой, и магистраты были бессильны, если не были вовлечены в преступление: это было медленным моральным самоубийством. Законы могут быть изменены и должны быть изменены, когда устаревают, но только посредством процесса в сенате и на народном собрании, а не в уличной борьбе, не шантажом и вооруженным терроризмом. Правда и закон — понятия абсолютные. Ими могут злоупотреблять и игнорировать их, но бесполезно притворяться, как многие притворяются до сего дня, что их не существует. Безответственная толпа не была столь нерасторопной, чтобы не понять свою силу.
В этом есть доля вины и нашей устаревшей конституции. Чего может один человек, вне зависимости от высоты его положения, достичь за один год неоплачиваемой должности? В то время я мечтал о том, что мог бы сделать первоклассный правитель, которому на неограниченный период были бы предоставлены полномочия и дана свобода переделать конституцию без права вето. Зачем притворяться, что я не считал себя тем, кому это по плечу? Ирония моей судьбы заключается в том, что мне был дан шанс, точно такой, о каком я мечтал, но я потерпел неудачу: не сумел им воспользоваться из-за своих слабостей и мелких амбиций, которые позволили маленьким, ничтожным людишкам уничтожить мою работу.
Но это пока еще в будущем.
На моем столе этим утром я обнаружил пожелтевшую табличку дневника, давно забытого, который Эпикадий откопал из какого-то тайника и специально положил туда, где я непременно должен был заметить его. Он не мог найти лучшего способа освежить мою память.
«День рождения Корнелии, — прочел я, удивленный небрежностью собственного почерка. — Зарезано два молочных поросенка для утреннего принесения жертвы богам. Рутилий Руф прибыл из Рима. Продолжительная беседа об опасной ситуации с италиками, сообщения о мятежах, обычные неприятности. Р. страстно выступает против финансовой коррупции за границей, неосуществимость обывательских судов. А также сделал приватное предложение, чтобы я второй раз женился. Столь же неловко, как и прежде, но с большей настойчивостью. Неужели я начинаю соглашаться с его доводами?»
По мере чтения я ясно припоминал эту сцепу. На вилле наступал вечер, августовский вечер, с густым ароматом тимьяна и клевера, полный знойных воспоминаний о полуденной жаре. Мы с Руфом прогуливались по саду между высоких живых изгородей из эвкалипта, под южной стеной, где было обилие персиков и тяжелых виноградных кистей. С близлежащего склона время от времени доносился лай овчарки, а пастух кричал или свистел ей в ответ.
Руф, суровый, сухой вояка лет шестидесяти, был моим коллегой в Галлии. У него — совесть республиканца и непреклонные понятия об ответственности воина. На первый взгляд у нас было мало общего; однако, вопреки всем ожиданиям, у нас установились сдержанные, серьезные дружеские отношения. Каким-то любопытным образом каждый из нас находил в другом те качества, которых ему недоставало.
— Здесь легко забывать, — сказал я.
Вечерняя звезда непрерывно мигала в темнеющем небе; из дома слышались звуки суеты, грохот и крики — мои рабы готовили на кухне пир в честь дня рождения Корнелии.
Руф кивнул, сжав свои узкие ладони за спиной, и посмотрел на ломаную линию холмов, простиравшихся далеко к горизонту.
— Если мы не предпримем никаких действий в ближайшем будущем, Луций, никто уже ничего не будет способен забыть. После Рима этот покой… — Он глубоко втянул в себя воздух.
Мы остановились на минутку, смакуя тишину. Где-то в деревьях ухала ушастая сова. Руф задрожал и быстро скрестил пальцы. Я никогда не думал, что он суеверен, и сказал ему об этом.
Он обернулся ко мне и ласково улыбнулся.
— Нет, — сказал он, — я не суеверен, просто о народе не думаешь, как об отдельных людях, не так ли, Луций? Особенно ты. Я чувствую, что здесь я могу говорить с тобой свободно. Ты довольно долго боролся со своими чувствами. Ты не настолько безразличен к моим идеям, как хочешь это показать. А что, если я скажу тебе, что в сенате сегодня есть люди, которых тошнит от коррупции, люди, которые предлагают править согласно тому правосудию, которое ты предпочитаешь презирать, что бы ты на это сказал?