«Карьера» Русанова. Суть дела
Шрифт:
— Ты баптист или пятидесятник? — наугад спросил Геннадий, ничего в этом деле не понимавший. — Или, может, трясун?
— Я — сам по себе, — поморщился Евстигней. — Вера моя синтетична. Что же касается моего отношения к истине, то я исхожу из прямого агностицизма…
— Ты мне горбатого не лепи! — перебил его Геннадий. — Ты мне еще из немецкой философии порцию выдай, отечественных идеалистов помяни… Сотворил себе доморощенного бога и пользуйся, никто не возбраняет. А про истину не надо. Темное это дело.
Евстигней не обиделся.
— Это — как ты пожелаешь. Одно незыблемо: держи мир за оградой души, не впадай в соблазн,
— Это как же? Лови мгновение? — уточнил Геннадий.
— Нет! Лови… гармонию души! — Евстигней встал и вперил в Геннадия чистый, светлый взгляд. — Живи так, чтобы ты всегда, в минуту благости и в минуту горя, мог открыто сказать перед своей совестью: я чист! Я не желал людям зла, не пакостничал, не лицемерил, не воровал горбушку и не обижал слабого, я в делах и помыслах своих равнялся и буду равняться на святые заповеди! — Евстигней круто взмахнул рукой, как бы отстраняя догмы и переходя к повседневной жизни. — Вокруг непотребство? Вокруг ложь и нажива, обман и предательство? Плюнь и разотри! Не в наших силах бороться со злом, но в наших силах не пустить его в душу!
Он помолчал немного, потом сказал:
— Вот ты, например… Ты, случаем, не партейный?
— Да ты что? — изумился Геннадий. — Кто же меня, мазурика, в партию примет?
— Видишь? То-то и оно… Они чистеньких берут. А мы — нет: мы и в рубище к себе зовем, и с язвой души, всяких… Я твою жизнь, Гена, как на ладони вижу. Горькая она, нет у тебя лампады в углу. Оттого ты и водку хлещешь. А забрезжит свет впереди — перестанешь. Не дурак ты, не враг себе. Душа у тебя тонкая, вот и поцарапалась она об острые углы. Но не поломалась, нет! Это ты помни.
«Верно излагает, сукин сын, — думал Геннадий. — Хоть и с патокой, приторно, а верно, куда денешься… Только — как же сохранить этот мир в себе, как лампаду зажечь? Как? Научи, святой Евстигней, черт бы тебя побрал со всеми твоими мудроствованиями!»
Геннадий ерничал и задирался, позволял себе передразнивать Евстигнея, но относился к его проповедям без раздражения и злобы, как это непременно случилось бы раньше: он не то чтобы уважал его нелепо-языческую веру, он просто вскоре убедился, что в делах житейских она и впрямь оборачивается добром и снисхождением к людям.
Придя более или менее в себя от целебных трав и забот Евстигнея, Геннадий временно устроился грузчиком: права ему еще не вернули; но и после этого он забегал к Евстигнею, приносил, случалось, бутылку, выпивал ее под недобрым оком хозяина, но пил с оглядкой, не до безобразия.
— Душу ты не бережешь, — говорил Евстигней, убирая за ним бутылки. — И деньги тратишь неразумно… Ты вот посуду выкидываешь, а я ее сдаю. Каждая копейка сгодится, многие люди и на пищу с трудом имеют… Ты посиди, сегодня у нас собрание будет. Желаешь?
Геннадий качал головой, отнекивался: нечего ему, безбожнику, там делать, потом однажды согласился.
— Только я псалмы петь не умею, — сказал он.
— Все бы тебе хаханьки… Посидишь, послушаешь. Может, сгодится. А может, сам что посоветуешь.
К вечеру в большой горнице набилось человек двадцать — люди все пожилые, тихие. Геннадий ждал, что начнутся молитвы и песнопения, но вместо того собравшиеся утвердили повестку дня: осудить поведение Волобуева Петра Васильевича, который, несмотря на данное слово и длительное воздержание, снова стал злоупотреблять спиртным, а недавно в отсутствие жены, которая лежала в больнице, пропил холодильник со всеми продуктами, кактус и детские пеленки… Геннадий, услышав это, согнулся в три погибели, вышмыгнул из комнаты, чтобы не кощунствовать, и, уже отойдя от смеха, сквозь приоткрытую дверь слушал, как Волобуева стыдили и увещевали, а он понуро обещал исправиться.
«Профсоюзное собрание! — сказал себе Геннадий. — Кому рассказать… А что? Все по делу. Взносы у них, интересно, имеются?»
Тут как раз и подоспел этот вопрос. Говорили о горбатом Яше. Геннадий уже знал, что в прошлом году у него умерла жена, оставив пятерых детей, а весной ему придавило ногу на стройке; он отлежал в больнице, выписался, только нога стала сохнуть.
Четверо детишек Якова в интернате, а старшая дочка, шестнадцатилетняя Настя, слаба умом и к тому же глухонемая.
Девочка несколько раз приходила в Евстигнею, что-то приносила от отца, и всякий раз Геннадию делалось не по себе от жестокой несправедливости судьбы. «Как же мирится с этим ваша вера? — хотелось спросить ему у Евстигнея. — Как она мирится с тем, что всевышний отторгнул от мира, от людей это юное существо, эти большие, прекрасные серые глаза, застенчивую улыбку, высокий лоб в пепельном дыму волос?»
Настю считали слабоумной, но Геннадию казалось, что это по инерции: раз она с трудом общается с людьми — значит, туга умом. По крайней мере, взгляд у нее был вполне осмысленным, даже задумчивым, и только что-то вроде испуга или растерянности мелькало иногда в глазах, когда она приходила к ним…
— …на ремонт крыльца и сарая — это один расход, — донесся до Геннадия голос Евстигнея. — Печь сложить — второй. Веранду застеклить…
— А говорят, ему к осени квартиру дадут, — подсказал кто-то.
— Нам это ни к чему, — строго оборвал Евстигней. — Нам ихних квартир не надо… А и дадут — дом на месте останется, к нашим же и перейдет. Благое дело не зарастает. Теперь о Насте…
— Девке ходить не в чем, — раздался старушечий голос. — А девка, считай, невеста.
— Она — божья невеста. Бог ее затем и отметил. Однако считаю, что приодеть ее надо. Сумму по всем расходам я вам назову, к субботе вы ее промеж себя разделите… А теперь, братья и сестры, помолимся, откроем душу…
Дальше Геннадий слушать не стал, пошел домой и лег спать. Всю ночь ему снился горбатый Яша — рыжий, нечесаный, с плоским лицом и водянистыми, на выкате глазами; снились копошащиеся на полу дети, Настя, беззвучно шевелящая губами…
Вот такое было у Геннадия знакомство с Евстигнеем, и к нему он шел сейчас, в беспокойный день аванса, когда в общежитии дым коромыслом; шел к нему, чтобы пересидеть этот вечер за трезвым столом: пить он уже вторую неделю не пил, решил попробовать — авось выйдет? Шел, чтобы рассказать о смерти матери.
По дороге вспомнил: он же получил деньги, надо в магазин зайти, купить, как собирался, что-нибудь для Насти. Чем он хуже других?
Он зашел в магазин и купил китайскую кофту с розочками: модные они были тогда; потом купил колбасы и чаю, чтобы не вводить Евстигнея в лишние расходы, и еще взял четвертинку — это на тот случай, если Пелагея придет. Водку она уважала.