Карл Брюллов
Шрифт:
В общем, грифоны потерялись. Произошло это аккурат перед установкой сфинксов. Кто-то из знакомых предположил, что-де валяются где-нибудь на складах в ящиках, на которых все, что угодно, писано, но только не «грифоны», а посему найти невозможно.
Может, и так, а может, улетели, сердешные, на чью-нибудь дачу, прости господи, коли ошибаюсь, — лихо, заломив шляпу, ответствовал Карл, после чего все начали обсуждать техническую возможность грифона улететь в неведомые края.
За возможность летать особенно ратовали Маша и Миша, которые, хватаясь за мощные крылья грифона, утверждали,
— Да уж, грифон, конечно, не такой зверь, чтобы бесследно исчезнуть мог, но все же…, — довольная произведенным ею эффектом, продолжила Уленька. — В 1834 году даже судебное дело по этому поводу было заведено за номером 1420 «О претензиях бронзовых дел мастера Геде относительно изготовленных им канделябр и грифов для Невской гранитной набережной». Впрочем, суд хоть и пыхтел, да вернуть пропажу все равно не мог, посему приняли решение восстановить грифонов. Дело же это поручили молодым архитекторам Бенуа и Полякову. Те с работой справились отменно, после чего грифоны были отлиты в мастерской Академии художеств и смонтированы за одну ночь…
Всем история чрезвычайно понравилась.
Глава 3
О, Италия! Чья рука вырвет меня отсюда? Что за небо! Что за дни! Лето — не лето, весна — не весна, но лучше весны и лета, какие бывают в других углах мира. Что за воздух! Пью — не напьюсь, гляжу — не нагляжусь. В душе небо и рай. У меня теперь в Риме мало знакомых, или, лучше, почти никого. Но никогда я не был так весел, так доволен жизнью.
— В 1828 году вошли в моду поездки в Помпеи, так как тихо курящий во сне Везувий вдруг задымился сильнее обычного, отрыгнул вверх столб пепла и дыма, потекла лава, и началось небольшое землетрясение. И, разумеется, едва слухи о происходящем достигли Рима, как тотчас же все общество понеслось в окрестности Неаполя, дабы своими глазами узреть, возможно, гибель очередного города. Желающих было столько, что я едва сумел купить билет в карете, где и сидел, стиснутый с двух сторон устроившимися более удобно, нежели я, пассажирами. — Продолжил рассказ об Италии Карл, едва мы добрались до дома, — всего в карете ехало шесть человек. Извозчики, кучеры и вся эта охочая до денег публика здорово заработали в те дни, без зазрения совести поднимая цену.
Впрочем, пока мы ехали, Везувий прекратил плеваться лавой и серным дымом, погрузившись в новый сон. Я же остановился в Неаполе, где лечился на водах Сильвестр Щедрин. Впрочем, все его лечение заключалось в том, что он два или три раза в день потреблял пахнущую тухлыми яйцами воду, в остальное время гулял по набережным и писал, писал, писал.
Сильвестр знал, что умирает, и не желал тратить времени впустую. Не жалел он и об оставленной Родине, насмехаясь над моим порывом во время пребывания в Италии искать сюжеты из отечественной истории. «Я у отечества не в долгу!» — отмахивался он от меня, словно я спорил с ним.
Сильно пожелтевший, он приписывал свою болезнь
Туман такой густой, что весь мир кажется стертым, посреди бела дня кареты ездят с зажженными фонарями и ни зги не видно, так что кажется, что тебя и не существует на этом свете. Странное ощущение…
И еще меня тогда поразили дороги — серые или даже какие-то черные от выпавшего пепла. Кстати, в небесах все еще стояли темные, точно грозовые, тучи и пахло серной водой, той самой, что пил Сильвестр.
Я раздобыл записки Плиния Младшего и рассчитывал почитать их на обратном пути. Вот, что он писал Тациту: «Тогда мать молит, увещевает, приказывает убежать любым образом, я, как юноша, это могу сделать, а она, уже зрелая годами и телом, спокойно умрет, если не будет причиной моей смерти. Я, наоборот, отвечаю, что не буду спасаться без нее; затем, взяв ее за руку, понуждаю ускорить ход; с трудом повинуется, обвиняет себя, что меня задерживает. Оглядываюсь: густой дым шел за нами, подобно потоку, покрывая землю».
Я бегло, для памяти, прописал юношу, уговаривавшего свою пожилую мать спасаться вместе с ним, поселив таким образом самого Плиния в картину.
Этот прием я позаимствовал у великого Рафаэля в его «Афинской школе», которую я начал копировать в возрасте всего-то двадцати пяти лет, когда задумал сделать копию в натуральную ее величину — восемь метров в основании, не шутка! В «Последнем дне Помпеи» я запланировал прописать и свой портрет. Мой или похожего на меня художника, что когда-то расписывал храмы города.
Когда сообщил о своем твердом желании копировать «Афинскую школу» в Общество поощрения художников, там не знали, что и ответить, потому как нормально, когда пенсионер берется мадонну скопировать или портрет… но Мадонна, что бы она собой ни представляла — это все же одна-единственная фигура, младенец — вторая, фон. А тут пятьдесят фигур! Непросто фигуры — известнейшие личности, и все со своей драматургией. Сам Рафаэль себя на той картине изобразил, чем пример явил вперед на многие лета.
Четыре года понадобилось для завершения этой работы, четыре года мой холст торчал в Станце делла Сеньятура, служа помехой для желающих поглазеть на великое произведение Рафаэля. Там же, сравнивая оригинал с копией, впервые я увидел знатока музыки и живописи, а ныне отдавшего свое сердце высокой литературе, толстенького, точно лавочник в нашем квартале, с живыми выразительными глазами и бородкой, больше подобающей капитанам дальнего плавания господина Анри Мари Бейля. Он должен быть известен тебе под псевдонимом Стендаль.
Сначала один приходил, затем приводил друзей и дам. Помню, меж двух холстов прохаживается и все приговаривает да приговаривает, время от времени бросая взоры в мою сторону. Мол, как отреагирую, не обижусь ли? Одно и то же, одно и то же. И главное, так громко, словно бы перед публикой выступает.
О чем говорил? Да все о праве копииста самовольно восстанавливать уничтоженное временем в оригинале. Все ждал, что я кинусь на него или парировать начну. А мне что за дело до его умничаний?