Карлейль
Шрифт:
«В течение нескольких лет я имел честь знать г. Маццини; каковы бы ни были мои взгляды на его понимание и навык в практических делах, я могу свидетельствовать перед всеми, что он человек доблести и гения, несгибаемой преданности, гуманности и благородства ума, если мне вообще приходилось видеть такого человека. Это один из тех редких людей, каких, к сожалению, в мире лишь единицы и которые достойны того, чтобы их назвать мучениками веры, которые молча, свято, каждую минуту помнят и претворяют в жизнь то, что стоит за этим словом».
Столь же решительно Карлейль защищал его и в более узком кругу. Когда пьемонтский посланник в Англии позволил себе пренебрежительно высказаться о Маццини, Карлейль с гневом воскликнул: «Сэр, вы ничего не знаете о Маццини, ровным счетом ничего!» — и вышел.
Маццини был самой заметной фигурой из числа тех бедных, мечтательных изгнанников
Их трагикомическое существование складывалось из несбывшихся надежд, нелепых поступков, странных оборотов речи и глубокого личного горя. Среди них был, например, граф Пеполи, эмигрант из Италии, женившийся на подруге Джейн, Элизабет Фергус из Киркольди; был тут и Гарнье, «бежавший из Германии, пыльный, прокуренный, покрытый шрамами от дуэлей», который погиб, сражаясь в Бадене в 1848 году; а также полноватый молодой немец из хорошей семьи, по фамилии Платнауэр, и многие другие. Об их жизни в изгнании можно судить по письмам Джейн, которая, хоть и подшучивала над ними, сочувствовала им всей душой.
Чейн Роу посещало много американцев, так как в Америке Карлейль получил признание с выходом «Сартора», и слава его с каждым годом росла, благодаря усилиям Эмерсона, который вел дела с издателями и держал Карлейля в курсе. От Эмерсона Карлейль получил и первый гонорар за «Французскую революцию» — чек на 50 фунтов, который Джейн со слезами на глазах переслала Карлейлю в Скотсбриг.
Дружба между Карлейлем и Эмерсоном росла и крепла на расстоянии: из обширной переписки можно довольно скоро понять, что частые встречи, пожалуй, привели бы к разногласиям. Эмерсон так же, как и Милль, мыслил абстрактными категориями, но в отличие от Милля, он не сразу понял особый склад ума Карлейля. Едва ли Карлейля прельщало предложение Эмерсона приехать в Америку и редактировать там издание под названием «Трансценденталист, или Искатель духа», вряд ли также ему польстили бы слова некоего священника, прилежно записанные Эмерсоном: «Нет таких слов, которые могли бы выразить мое страстное желание, чтобы он приехал к нам». Несомненно, его лишь оттолкнуло предложение Эмерсона: «Привезите рекомендацию от какого-нибудь кальвиниста из Шотландии в адрес какого-нибудь здешнего кальвиниста — и ваше благополучие обеспечено». Насколько мало подходил темперамент Эмерсона для того, чтобы оценить Карлейля, видно из его высказываний о «Сарторе»: «Форму, которую мой недостаток юмора не позволяет мне оценить, я оставляю на вашей совести».
Большинство американцев приводило к Карлейлю восхищение или простое любопытство. Их принимали здесь любезно, но особенно не церемонились. Элегантного Джорджа Тикнора, который сетовал на недостаток изящных манер у Карлейля, тот отрекомендовал Монктону Милнзу как первостатейную зануду. Другой американец, Элкот, почитаемый Эмерсоном, сумел обратить Теннисона в вегетарианца, но был поднят на смех Карлейлем и Браунингом. «Когда я увижу вас вновь?» — спросил его Карлейль после одного из посещений, на что получил ответ: «Думаю, никогда». Однажды на протяжении двух недель здесь перебывало четырнадцать американцев, включая «одного чистокровного янки», который явился, когда ни Карлейля, ни Джейн не было дома, прошел в библиотеку, уселся за письменный стол Карлейля и стал писать ему письмо. Когда же вернулась Джейн, он подверг ее форменному допросу о привычках и образе жизни Карлейля. Ее сухие ответы «так и отскакивали от его носорожьей шкуры».
Маргарет Фуллер, одно время редактировавшая «Циферблат», поначалу произвела в Челси благоприятное впечатление. «Странная, картавая, худая старая дева, совсем не такая скучная, как я ожидал», — писал Карлейль Эмерсону. Мисс Фуллер, со своей стороны, была в восторге от его разговоров, от длинных оборотов, произносимых нараспев, как баллады, от юмора: «впору умереть со смеху». Но, увы, вскоре выяснилось, что Карлейль говорил все-таки слишком много и прервать его не было никакой возможности. «Если тебе удается вставить словечко, он повышает голос и заглушает себя». Ее рассказ, пожалуй, дает достаточное представление о манере Карлейля:
«Даже привыкнув к богатому и остроумному языку его книг, трудно не растеряться, оказавшись лицом к лицу с его живой беседой. Он и не беседует — он вещает. И это ни в коей мере не означает, что он не желает оставлять свободы другим. Напротив, никто так не жаждет встретить мужественное сопротивление своим идеям. Это привычка ума следовать своим путем, как ястреб преследует свою добычу, и полная неспособность прервать погоню. Карлейль действительно резок и высокомерен; но в этом нет мелочного себялюбия. Это — героическое высокомерие древнего скандинава-завоевателя; это в его природе, это его неукротимость, которая дала ему силу сокрушить
Он скорее поет, чем говорит. На вас изливается своего рода сатирическая, героическая, критическая поэма с ритмически правильными периодами. Высших форм поэзии он не признает. Его высказывания на этот счет нелепы до очарования. Иногда он останавливается, чтобы самому над ними посмеяться, затем начинает с новой силой. Его речь, как и его книги, полна живых картин, а критика бьет без промаха».
В один из таких вечеров, проведенных в беседе, Маргарет Фуллер сказала: «Я принимаю Вселенную», на что Карлейль заметил: «Да уж, пожалуй, это в ваших интересах».
Очень легко неверно оценить ту противоречивость в мыслях, которая свойственна Карлейлю в конце тридцатых — начале сороковых годов. Можно свысока осудить его горячность, его нападки на парламент, можно снисходительно улыбнуться его вере в нравственную силу труда, но при этом окажутся забытыми и его способность глубоко сочувствовать всем обездоленным, и возмущаться теми, кто их угнетает; его страстная мечта о возрожденном человеческом достоинстве, осуществить которую он надеялся путем устранения нужды и распространения универсальной образованности. В то время и в последующие годы эта мечта определяла все его дела и поступки.
Среди вопросов, волновавших Карлейля, главным был вопрос о положении в Англии. Тридцатые годы начались с закона о реформах, которому философы-утилитаристы рукоплескали как символу грядущего благоденствия. Но в те же годы начали расти и тред-юнионы: Всенациональный союз трудящихся классов за установление новой морали, основанный в 1833 году под влиянием идей Роберта Оуэна, в котором одно время состояло, как считается, больше миллиона человек. Этот союз был безжалостно раздавлен тем самым правительством реформ, на которое утилитаристы возлагали столь большие надежды. Вслед за расправой над мучениками из Толпадла последовала атака со стороны хорошо организованных заправил строительных, трикотажной и швейной компаний на самый принцип рабочих объединений. Всенациональный союз распался. На смену ему пришла Лондонская ассоциация рабочих, которая выработала хартию из шести пунктов, в которых требовалась реформа избирательного права, тайное голосование, ежегодный созыв парламента, равные избирательные участки, жалованье членам парламента, отмена имущественного ценза для участия в парламенте. Принятие этих требований означало бы полное свержение правящего класса. В феврале 1839 года собрание из 53 делегатов, в основном от промышленных районов, подготовило петицию для представления хартии в парламент. Петиция, под которой стояло 2 миллиона 283 тысячи подписей, наконец была представлена в парламент. Ни малейшей надежды на то, что парламент ее утвердит, разумеется, не было: когда это правящий класс подписывал свой собственный смертный приговор? Вопрос о том, поставить ли хартию на рассмотрение в парламенте, был решен отрицательно большинством голосов: 235 против 46. Чартисты начали готовить всеобщую забастовку, но затем оставили это намерение. Правительство же, не теряя времени, арестовало чартистов по обвинению в антиправительственной агитации, в незаконных сходках, в незаконном ношении оружия. Поднявшееся в Уэльсе восстание было подавлено, его организаторов судили, заключили в тюрьму или сослали на каторгу. Правительство торжественно объявляло об уничтожении чартизма. На самом же деле он был лишь ослаблен правительственными мерами.
Такова была атмосфера тех лет, и Карлейль прекрасно чувствовал себя в ней, хотя сам, возможно, и не признался бы в этом. В столкновении больших масс людей, в надежде на полное разрушение старого и затем рождение нового порядка всегда было нечто притягательное для него. Он, несомненно, согласился бы с русским революционером Желябовым: «История движется слишком медленно. Ее нужно подталкивать». Незадолго до рождения чартизма Карлейль присутствовал на собрании радикалов, на котором председательствовал Чарльз Буллер, и заметил с удовлетворением присутствие «двух тысяч очень угрюмых личностей с решимостью на лицах. Удержать 10 миллионов таких молодцов по системе солдатской муштры — задача, какая Веллингтону до сих пор не доставалась. Бог с ним! Если он хочет войны — может быть спокоен — получит предостаточно; на этом и не такие люди теряли головы. Что до меня, то я вижу для всей этой затеи только один конец — провал».