Карнавальная ночь
Шрифт:
Комейроль заговорил первым:
– Лично я, господа, пойду, будь что будет!
И остальные ответили один за одним:
– Я пойду!
Все, вплоть до Добряка Жафрэ, терзавшегося, однако, мыслью, что его птички могут осиротеть.
Добряк Жафрэ остался один.
В этот день он явно не был расположен к жестокой борьбе. Он любил наслаждаться природой в аллеях ботанического сада, бродить по берегам пруда, где крякают утки; любил употребить чуток белого вина под жареные каштаны, с умеренностью, разумеется; любил раскрашенные литографии, где страны света представали в облике четырех юных дев с красивыми
Добрый душою, сердобольный к распоследней пташке, он никогда не подавал бедным, дабы не потакать лености; он возжелал заработать много денег честным путем и наверняка. Кто-кто, а уж Жафрэ приключений не искал!
Он подбросил в огонь еще поленце, подсел к камину, вытянул ноги по ковру и принялся крутить пальцами.
«После сытного обеда, – говорил он себе, – отчего человеку не занемочь? Положим, я занемог и не могу пойти на бал к графине. Ведь верно?»
Сделав эдакое заключение, он перестал крутить пальцами и тихонько потер руки.
Он еще добрых четверть часа сидел, погружен в раздумье, после чего сказал:
– Предлог? Есть у меня предлог, самый безупречный! Итальяшка этот черно-белый, как сорока, виконт Аннибал, разве он не намекал на угрозу ограбления? Он при всех сказал: «Хорошенько присматривайте за вашими бумагами!» Что ж, ведь это общее достояние! Я вооружусь до зубов и стану в караул у шкафа! Как ни крути, по-моему, это мой долг!
И он опять с нескрываемым удовольствием потер руки.
Позолоченные часы с на диво пухленькой юной пастушкой, взиравшей на целующуюся чету голубков, показывали половину одиннадцатого.
Лакей явился спросить, можно ли ложиться.
– Да, Пьер, – ответил наш добряк, – заприте как следует двери, и желаю вам спокойного сна, друг мой.
Пьер удалился.
Когда пробило одиннадцать, Жафрэ взял лампу и юркнул в каморку, куда он снес на сегодня своих птиц. Ему хотелось повидать живую душу, одиночество угнетало его.
Тут было богатое и весьма любопытное собрание пернатых, больших и малых. Птицы были ручные, приученные брать корм прямо изо рта Жафрэ; сейчас все до одной безмятежно спали на своих жердочках. Тронутый зрелищем, Жафрэ долго разглядывал их, прохаживаясь по комнате-вольере, улыбаясь этому покою, не омрачаемому муками совести. Он улыбался своим голенастым вьюркам, щеглам, соловьям (он называл их «мои Филомелы»), своим скворцам, ткачикам, малиновкам, снегирям, кардиналам, мелким и крупным попугаям, дроздам, славкам, цесаркам, фазанам…
Слащавым и фальшивым голоском, каким наградила его по своей прихоти природа, Жафрэ пропел:
– Спокойно спите, не сомкну я глаз, Возлюбленные чада, ради вас…
– Не сомкну, как бы не так! – тут он с горькой усмешкой оборвал колыбельную. – И почему человек добродетельный смертен, как любой другой? Маленькие занятные твари! Вы будете плакать, когда вашего покровителя не станет?
От этих невеселых мыслей у него выступила слеза. Он утер ее.
Затем, учтиво распрощавшись со своими драгоценными птахами, вернулся, открыл свой письменный стол и достал пару тех жуткого вида пистолетов, из которых не попадешь в человека даже в упор.
– Когда они завтра явятся, пусть видят, что я вооружен и стою на часах, – сказал он, осматривая замки пистолетов.
Была половина двенадцатого, когда он, в шлафроке и ночном колпаке, вернулся к своей пастушке.
Натурам чувствительным чрезвычайно идет такой спальный наряд.
«Сейчас они туда съезжаются, – подумал он. – Хорошо бы у них все обошлось, но коли буря на улице Гренель разразится, хотел бы я надеяться, что раскаты сюда не достанут».
Он в третий раз потер ручки, после чего положил ноги на подставку для дров и пожелал сам себе спокойной ночи.
Вначале сон как будто пришел, и крючковатый нос Добряка Жафрэ уже затянул было первый куплет песенки храпунов, но тут правая нога, съехав со скользкой подставки, стукнулась о камни камина, и Жафрэ, вздрогнув, проснулся.
«А ну как и вправду залезут воры?» – подумал храбрец.
Он сделался белее собственного колпака. Вы замечали: всякий раз, внезапно пробуждаясь от случайного резкого движения, испытываешь непонятный, безотчетный страх.
Жафрэ пугался охотно и часто: робость характера роднила Добряка с его питомцами, мелкими пичужками.
«Не надо было отпускать Пьера, – думал он, – зря я его спать отправил, теперь на пятый этаж надо подниматься. Велю провести туда звонок. И как я раньше не додумался? Мой архитектор олух. Этот Аннибал недаром сказал: „Стерегите ваши бумаги хорошенько“. Мало того, еще добавил: „Сдается мне, не сегодня-завтра их у вас стащат…“ и спросил, где найти этих отъявленных мерзавцев, Пиклюса и Кокотта! С Маргариты вполне станется…».
При одной этой мысли его с головы до ног пробрала дрожь.
– Вот напасть! – пробормотал он. – Стенная обшивка скрипит. Эти барыги вечно подсунут недосушенные доски. По-моему, кто-то там под окном шепчется…
Он хотел было встать, но не решился.
– Это не улица, – продолжал он, – а прямо разбойничье гнездо! Слава Богу, рядом мастерская Каменного Сердца, там крепкие молодцы… Но что-то у них нынче вечером свет не горит…
Он подскочил в кресле: дверь внизу глухо стукнула.
– Как все плохо закрывается! – жалобно заныл он. – Будь я во Франции турецкий султан, я бы этих архитекторов живьем всех зажарил на медленном огне!
Часы пробили полночь. Снаружи царила мертвая тишина. Добряк Жафрэ натянул воротник шлафрока на уши и принялся считать до тысячи, чтобы заснуть. На семистах пятидесяти он впал в забытье. Ему грезилось, что пташки распахнули двери своего узилища и пришли плясать вокруг него знаменитый танец птиц, сначала поставленный в городском цирке, а потом успешно подхваченный маленькими театрами и даже балаганами.
Все было довольно мило, неприятна была разве что фамильярность индюка, водившего по носу Жафрэ своей дряблой красной складкой на шее. Любое удовольствие в сей юдоли слез чем-то омрачено.
Успей Добряк Жафрэ сосчитать до восьмисот, он услышал бы на улице такое, что и впрямь было впору испугаться: кто-то ходил взад-вперед, тихо разговаривал…
Загадочная тень появилась вдруг на высоте второго этажа со стороны мастерской. Фонарь соскользнул по своей засаленной веревке и опустился к мостовой; тотчас вторая тень метнулась через дорогу, открыла фонарь, и он потух. Улица погрузилась в беспросветный мрак.