Карта родины
Шрифт:
Что до отвоевания новых рубежей, кое-что провалилось в силу негодности средств: например, попытка сделать украинским писателем Гоголя. Другие шаги оказались куда разумнее, поскольку исходили из того, что имеется надежный козырь — город Киев. На здании южнокорейского посольства — мемориальная доска Александра Вертинского. Рядом с яркой шустовской алкогольной рекламой машет шляпой бронзовый Шолом-Алейхем. Вывеска «Ремонт взуття» упирается в барельеф Голды Меир, жившей в этом доме в 1903 году. На Крещатике тычет тростью в мостовую лжеслепец Паниковский. Все они — не украинцы, но в той или иной степени — киевляне.
Так же, как воспевший Киев Михаил Булгаков. В своем киевском романе «Белая гвардия» он ни разу не называет город по имени, но зато — с прописной буквы. Здешние отправители булгаковского культа знают наизусть начало четвертой главы — полуторастраничную высокую оду Городу: «Как многоярусные соты, дымился, и шумел, и жил Город. Прекрасный в морозе и тумане на горах, над Днепром…» и т. д. Город понимает и отвечает. Дом №13 по Андреевскому спуску (в книге — Алексеевский), где практиковал «Доктор А. В. Турбин. Венерические болезни и сифилис», жили прочие персонажи «Белой гвардии» и сам реальный доктор М. А. Булгаков, свежевыкрашен желтым и белым, ухожен. Другое дело,
Клиента здесь готовят вдумчиво. Сначала ведут по экспозиции первого этажа «Что есть истина?»: незатейливые репродукции с образом Иисуса Христа помещались на стенах, прикрытые якобы ставнями, которые нужно было распахивать, впуская свет истины.
Такой евангельский суррогат вполне соотносится с популяризаторской историей Иешуа Га-Ноцри. Читаемый и почитаемый роман обязан своей славе этой — одной из трех — сюжетной линии. Советская интеллигенция узнавала о Страстях Христовых из доходчивой булгаковской книги. Вторая линия — лирика Мастера и Маргариты — выглядит вялой рядом с двумя другими. Третья — московский быт и нравы литературно-театральной среды — остра и очень смешна, но здесь у Булгакова популярные соперники: Зощенко, Ильф и Петров (эту линию Булгаков блестяще развил в «Театральном романе»). Именно приключения Иешуа принесли «Мастеру и Маргарите» общенародную любовь. Однако для тех, кто ознакомился со ставшим легко доступным оригиналом, аранжировка потускнела. Все евангельские интерпретации блекнут в сравнении с источником, и на каком-то этапе взросления становится неловко читать эту поэтику ЖЗЛ: «И настанет царство истины? — Настанет, игемон, — убежденно ответил Иешуа. — Оно никогда не настанет! — вдруг вскричал Пилат таким страшным голосом, что Иешуа отшатнулся». В конечном счете такие книги переходят в категорию литературы для юношества, оказываясь в неплохой компании исторических романов Мережковского или Фейхтвангера. Ставни захлопнулись, свет померк, и мы поднялись на второй этаж. Прошли одну комнату, другую: похоже на концепты Ильи Кабакова или Саши Бродского. Часть стульев, настольных ламп, картинок на стенах — обычные, другие вдруг грубо покрашены в белый цвет. Так оно и оказалось — концепт: все неаутентичные экспонаты, гордясь исследовательской честностью, замазали белилами. Как-то в Нью-Йорке после большой гулянки у Эрнста Неизвестного я остался ночевать на диване посреди огромной мастерской. Проснувшись, непонятно как не рехнулся от страха: меня обступали зловещие в рассветной мгле гипсовые монстры. Булгаковские комнаты производили такое же гнетущее впечатление: ни жить, ни писать, ни лечить, ни лечиться тут невозможно. Просто смотреть — жутковато. В пустом помещении музейный смотритель подвел меня к большому темному окну, внезапно одной рукой выключил свет, другой схватил за шею, больно прижав носом к стеклу. В полумраке виднелась странно зыбкая кровать, на бечевках висели стулья, перед глазами раскачивалась на шнурках столешница с чернильным прибором и непонятными мелкими предметами. Громким шепотом смотритель заговорил: «Там лежит Алексей Турбин, он умирает, ему кажется…». И, не давая отлипнуть от стекла, пошел по тексту, не сбиваясь: «В спаленке прибавился еще один свет — свет стеариновой трепетной свечи в старом тяжелом и черном шандале. Свеча то мерцала на столе, то ходила вокруг Турбина, а над ней ходил по стене безобразный Лариосик, похожий на летучую мышь с обрезанными крыльями. Свеча наклонялась, оплывая белым стеарином. Маленькая спаленка пропахла тяжелым запахом йода, спирта и эфира. На столе возник хаос блестящих коробочек с огнями…». Я припомнил, что это всего только середина книги, и испугался. Но смотритель вскоре перевел дух и произнес мне в ухо: «Видите? Чувствуете?» Еще не в том я бы признался, вырываясь на свободу, и завопил, как обращенный язычник: «Вижу! Чувствую!» Однажды мне пришлось бежать из Дома-музея Цветаевой в Москве, где молодая цветаеведка впала в макумбовское самозабвение, истошно выкрикивая: «В эту залу войдет Бальмонт! Марина рванется ему навстречу!…» С толку сбивало будущее время: ведь Бальмонт уже умер. Женщина перешла на ангельские языки и стиснула мою руку эпилептически неразжимаемой хваткой. Уж и не помню, как вырвался. В доме Булгакова смотритель догнал меня у выхода и строго велел навсегда сохранить музейный билет. Я послушно стал складывать продолговатую картонку, чтобы положить в блокнот, но он зашептал, свойски подмигивая: «Ни в коем случае не сгибать! Вы же понимаете!» Понял, храню так, боязно. Вышел из «двухэтажного дома № 13, постройки изумительной» и направился вверх, к Андреевской церкви Растрелли: единственный известный мне случай, когда барокко легкостью и стройностью соперничает с готикой. У истока Андреевского спуска разворачивали свои лотки сувенирщики и живописцы, подтверждая характеристику путеводителя: «Андрiiвський узвiз — це Монмартр або Гренич Вилидж Киiва». Продувной мальчишка громко предлагал новое издание брошюры «Боевой гопак» — фантазия на тему восточных единоборств с заменой кимоно на шаровары. Нетрезвый мужчина приблатненного вида с бутылкой пива «Дядечко Андре» приставал к монаху с кружкой для пожертвований: «Грехов у меня нету. Но по жизни почему-то не везет, бывает такое?»
Наверху мы встретились с приятелем и со Старокиевской горки, куда выходит одна из главных в городе Владимирская улица, по каскаду деревянных лестниц отправились вниз, в самое диковинное, самое булгаковское место Киева, хотя писатель к нему отношения не имеет. Как, например, не имеет отношения к самому булгаковскому зданию города — Дому с химерами на Банковой улице, напротив администрации президента Украины. Бешеная фантазия архитектора Городецкого и скульптора Саля возвела в начале XX века это серое уступчатое чудище, облепленное известной и неизвестной науке фауной. В горельефах преобладают носороги, но есть и олени, и киты, свечками задравшие хвосты в небо, и неприятные человекоподобные твари, и рыбы, и крокодилы, и жабы, свесившие лапы с крыши. Булгаков, разумеется, знал это обиталище нечисти, как знал его весь Киев. Дом с химерами мог бы стать замком Воланда, но в Москве автор талантливо поселил его в заурядную квартиру на Большой Садовой. В булгаковские времена котловина, куда мы спустились со Старокиевской горки, была обжита, здесь размещались гончарные и кожевенные мастерские, о чем напоминают окрестные названия — Гончарi, Кожум'яки. Еще в начале 70-х сюда можно было приехать за самогоном, которым в редких хибарах торговали последние подольские бандерши. Заросло русло ушедшего под землю ручья Киянец. На месте многоименная гора — Замковая, она же Фроловская, она же Киселева. Под горой — дичь.
Ничего подобного нет ни в одном большом европейском городе. Глубокий широкий овраг перерезает Эдинбург, но в нем — вокзал и торговый комплекс. Тут же, в городском центре, в двух шагах от киевского «Монмартра або Гренич Вилиджа», — дремучая лесная глушь, в которой не по себе даже днем.
Это все же не лес, неуют возникает от тревожного чувств; присутствия человека невнятного, мимолетного, нелегального. Кострища, следы дешевых пикников, бледные презервативы среди желтых одуванчиков, на склонах Киселевки — дымки, вдруг глухой говор из-за листвы.
Эти места пытались освоить, обстроить: среди деревьев и кустов видны остатки бордюров, бетонные основания скамеек, проплешины асфальта. Но место признали проклятым. Кто пробовал строиться — неизменно горел. Невероятный случай сокрушительного поражения советской власти с ее колоссальной безжалостной силой экспансии: вместо того чтобы построить здесь стадион, парк культуры, строевой плац, предварительно все вырубив и сровняв, власть отступила перед легендой о заговоренной земле. Выводит отсюда Воздвиженская улица, начинающаяся в чаше как лесная тропа, и чем ближе к Подолу, тем непонятнее драма: стоят недавно брошенные без всяких пожаров добротные здания. Жив лишь один дом — судя по кладке, выстроенный чеченцами или ингушами. Может, оттого-то он избежал — пока — христианского заклятия.
Улица выходит к одноименной — Крестовоздвижеской — церкви. По беленой стене распласталась крона цветущей вишни. Это уже Подол, еще десять минут — и набережная Днепра, где нас ждут в ресторане «Хуторец». Удвоение белизны обозначает возвращение в Киев. Точнее, границу того Города, «прекрасного в морозе и тумане», и того, оставшегося позади, страшного, как оживший Дом с химерами. На этом рубеже, в Крестовоздвиженской церкви, — крестили Булгакова.
КИНО В АБХАЗИИ И СОЧИ
Путь в Абхазию лежит через Сочи — последнюю морскую жемчужину из короны империи. Прибалтики нет, Крыма нет, Кавказа нет, есть лишь этот кусок берега с индустрией Новороссийска и Туапсе и редкими курортными прорывами: Анапа, Кабардинка, Геленджик, главный — Сочи.
Триумф сталинского ампира. ВДНХ, узко растянутая вдоль моря. Роскошная дуга у подножия «Зеленой рощи», — самой большой из всех дач диктатора. «Зеленая роща», в соответствии с именем, словно не сооружена, а выращена: здание, облицованное бетонной крошкой, окрашено в густой зеленый цвет и оттого воспринимается не строением, а скалой, покрытой мхом. Ощущение органичности усиливается внутри — от деревянных панелей и потолков, подобранных в тон штофных обоев и портьер. Все сохраняется в диктаторском вкусе — сдержанно и даже изящно. Ночь в спальне Сталина стоит около сотни долларов, с трехразовым питанием и доставкой из Адлера и обратно. Постель, увы, не аутентична: единственный сохранившийся диван вождя отреставрирован для его кинозала, где когда-то гремели трофейные боевики и отечественный Голливуд Григория Александрова. Снаружи лесная тишина — так задумано мастерским сценарием, поставлено виртуозной режиссурой, блистательно сыграно охраной, перевоплощавшейся в кусты и кочки. Как естественно вписан в окружающую среду дом, который построил Сталин, — это впрямую, без аллегорий. Впрочем, как угодно. По форме иное — не интимное, а репрессивное, — но столь же изысканное освоение ландшафта в санатории «Сочи». Ампирной эклектике сопутствует эклектика социальная, то есть правда не искусства, но жизни. Подавальщица на уходящей в бесконечность кухне, привычно докладывающая человеку столичного вида о нормах расклада, скорым говорком поясняет, кто отдыхает тут: «Министры всякие, мафиози там, мильонеры…». Поражают не спальни с красным деревом и не гостиные с псевдовенецианскими зеркалами, а ванные, где в никелевом блеске немецкой сантехники скромно белеет эмалированный тазик. Хочется думать, что это не только для постирушки (на то биде), но и уступка остаточной большевицкой гордыне: как полоскались раз в неделю, и ничего, выдюжили, так и тут будем.
Но в целом роскошь под стать мильонерскому составу. Грезы о Версале, кино Висконти: нисходящие в парк гиперболы лестниц, тугие бронзовые фонтаны, мраморные обрывы к морю, фрески с рабочим классом, колхозным крестьянством, учащейся молодежью и трудовой интеллигенцией на отдыхе, монументальные доски «Кефир 22.00-22.30».
Величие в сочетании с теплотой, отцовская забота с горних вершин. В конце пробитого в скале стометрового туннеля к пляжу — инструкция по загару: «Чаще менять положение тела, поочередно подставляя солнечным лучам спину, живот, боковые части». Это в 90-е на сочинском волнорезе могла появиться исполненная цинического прагматизма метровая надпись: «Купаться запрещено. Спасение 150 тысяч». А там, под «Зеленой рощей», видны иные указания купальщикам: «Избегать игр, связанных с захватом конечностей». Снова никаких аллегорий: речь не о конечностях империи. Тем более что большинство из них отсечены начисто, не до захвата. Это остро ощущается на Черном море. Абхазская граница — сразу за Адлером. От греческо-египетских громад санатория «Металлург» со специализацией на опорно-двигательном аппарате или бальнеологического центра в Мацесте — рукой подать до пышной колоннады в центре Гагры или эрмитажной лестницы к ресторану «Гагрипш». В июне 95-го от реки Псоу до Гагры за семнадцать километров дороги попался всего десяток встречных машин и еще десятка три до Нового Афона. Рекламные щиты заняты надписями: «Подумай! Что ты сделал для победы?» Ступеньки к «Гагрипшу» поросли травой. Если Сочи — Висконти, то Абхазия середины 90-х — Бергман.
Мест в санаториях и домах отдыха полно, и цены ниже российских. Но ведь отдьх не только море и пляж, но и вечерние белые штаны на бульваре вдоль кофеен, покой и услада. Такой комфорт ощущался только на даче Сталина над Гагрой — «Холодной речке», где недорого и вкусно угощали жареной форелью и терпким ончандарским вином. «Холодная речка» — как «Зеленая роща»: та же густая окраска, чтоб не разглядеть ни с моря, ни с воздуха, те же панели, портьеры, обои. Спокойно. Уже спокойно.
В Абхазии уже не стреляли. Здесь милиция задорно шутила: «Далеко ли до Кутаиси? Отсюда не попасть!» Тихо. Настолько тихо, что охватывает не ужас, но жуть.