Картахена
Шрифт:
Сегодня зайду домой, обрадую маму новой утварью – в красную медь можно смотреться, будто в зеркало, – и начну собирать вещи. Мои дела здесь закончены, пора возвращаться в университет, искать новую работу поближе к кампусу и сдавать то, что еще успею сдать до конца июня. Перед отъездом я занесу в участок свои записи, все целиком, пусть комиссар прочтет их от корки до корки, может, тогда в его упрямую голову придет понимание того, что я вижу теперь совершенно ясно. О Садовнике я стараюсь не думать, его лицо и голос растопились в моей ненависти, будто масло на раскаленном противне. Но эта ненависть не имеет направления и движущей силы: я не хочу его смерти, как хотела смерти его
Я хочу, чтобы он заплакал передо мной. Я хочу, чтобы он сидел в тюрьме. Я хочу, чтобы он любил меня. Я не знаю, чего я хочу.
Завтра у меня поезд на север, там начнется новая жизнь, зубрежка, летняя работа в кафе, как будто не было весны в «Бриатико», не было любви фантески к скарамуччо, не было ярости, которая угасает, но не проходит, а поселяется где-то между нёбом и подъязычьем, будто оскомина.
Вчера утром я отправилась в Салерно за маминым лекарством, а на обратном пути решила повидаться со стариком с катера, приятелем Бри: хотела попросить его присмотреть за мамой, на кастеляншу надежда плохая, у мамы мурашки по спине от Ферровекьи, с ее злостью, запахом карболки и красными узловатыми щеками тайной пьяницы. Старик и раньше помогал маме с розами и приносил рыбу, которой его угощают рыночные дружки, но теперь его нужно предупредить, чтобы не болтал лишнего. Бри ушел в море, и все тут.
Автобус, на котором я добиралась в порт, был самым ранним, он долго плыл в тумане между холмов, останавливаясь на каждом перекрестке и подбирая старушек с корзинами – в корзинах лежали шершавые огурцы, базилик и стрелы молодого лука. Старушки кивали друг другу, но в разговоры не вступали, важно смотрели в окна, поставив корзины на колени. Это сырое покорное молчание в автобусе заставило меня подумать о Хароне, плывущем по темной реке и собирающем своих пассажиров, водитель, правда, был молод и хорош собой, но кто сказал, что Харон непременно должен быть старым и лысым?
Добравшись до Траяно, я купила на станции бутылку вина и направилась в порт через рощу, где убили моего брата: одним своим краем она выходит на каменоломню, а другим на рыбный рынок. Раньше там была широкая тропа, но со времен всеобщего мраморного безумия она завалена камнями, так что мне пришлось снять гостиничные туфли и пробираться босиком.
Рынок уже гудел в полную силу, возле самых дверей я столкнулась с помощником нашего повара, стоявшим с пустой пластиковой сумкой и растерянно озиравшимся. Сердце мое сжалось. В «Бриатико» больше не привозят рыбу, вот в чем дело. Не оставляют забитые рыбой и льдом жестяные бочки на заднем дворе, у дверей кухни. Секондо прислал поваренка за небольшой порцией, чтобы накормить тех, кто остался, а осталось человек восемь стариков, совсем беспомощных. За ними вот-вот приедут, но пока этого не случится, повар не оставит свою кухню с огромными голубыми столами, похожими на затянутые настом озера, и холодной печью.
Наста я ни разу в жизни не видела, читала только у Джека Лондона, настоящего снега я тоже не видела, но знаю, что он похож на пенные глыбы в бурлящей ванне, которые так любят посетители хамама.
На катере не было ни души. Я немного постояла на причале, окликая Пеникеллу, а потом забралась на борт по длинной шаткой доске, перепрыгнув через ограждение из провисших канатов. Доска была здесь всегда, и, проходя по ней босиком, с растопыренными руками, я подумала, что на ней еще остались следы Бри, ну хоть несколько молекул-то осталось.
Странно было увидеть его изнутри, этот мифический катер, о котором Бри прожужжал мне все уши. Самого Пеникеллу я видела не раз, по праздникам он приходил к нам обедать, помню, что, когда он сплетал пальцы, выложив обе смугловатые кисти на белую скатерть, мне казалось, что его пальцы на сустав длиннее, чем это может быть у живого человека. Брат считал его красивым, но я никакой красоты не находила: длинный, жилистый, бритый старик, с резко вырезанными, чернеющими на белом лице ноздрями, немного похожий на профессора из тинтобрассовского «Ключа». Ну и что, в нашей провинции на него каждый третий похож.
Корпус катера был не таким уж старым, но проржавел от форштевня до кормовых переборок, а днище было залито бетоном – наверное, хозяин надеялся избавиться от течи. Ходовая рубка когда-то была выкрашена в белый цвет, но теперь от белой краски остались только хлопья, похожие на ободранную эвкалиптовую кору, а защелки дверей были начисто срезаны. Ближе к корме Пеникелла сколотил что-то вроде беседки из дубовых досок, со скамейкой внутри. Она напомнила мне беседку для исповедей в церкви Святой Катерины: они стояли там вдоль стены, двойные дубовые шкафчики с плетеными окнами, на одном из отделений написано духовник, confessore, а второе – без таблички, для прихожан.
Однажды, много лет назад, мы с братом спрятались в такую беседку и сидели там в душной темноте в надежде, что кто-то придет, сядет во втором отделении и признается нам во всех своих грехах. Скамейка была узкой, и Бри посадил меня к себе на колени, я чувствовала его дыхание на затылке каждый раз, когда нам казалось, что ручка двери поворачивается, мы оба переставали дышать, как будто под водой. Сидеть там было весело, хотя к нам так никто и не пришел. Через полчаса отец Эулалио вытащил нас оттуда и хотел было надрать брату уши, но потом вздохнул и отпустил нас без наказания, уж не знаю почему.
По левому борту тянулись шесть мелких иллюминаторов, наглухо заваренных, вдоль борта свисали автомобильные покрышки на веревках, за одну такую я ухватилась, когда подтягивалась к поручням, но она оказалась скользкой, вывернулась из рук, и я чуть не рухнула в воду. Забравшись на палубу, я села на свернутый буксирный канат, достала принесенную в подарок бутылку, открыла, отхлебнула из горлышка, привалилась к борту и закрыла глаза.
Я очень устала. С тех пор как я поняла, кого держат над крестильной чашей на фотографии, присланной мне братом, я жила в облаке копоти, в самой его середине. Отвращение душило меня, хотя разум сопротивлялся, а тело негодовало. Садовник, человек, на плече у которого я проснулась несколько недель назад, вот кто лежит там на руках деревенского падре. Садовник, пропавший внук Стефании. Выходит, старуха крестила его, потом растила какое-то время, а потом, наигравшись, отправила с глаз долой, вместе с матерью. И наигралась она довольно быстро, года за два-три, наверное. Иначе как объяснить, что в деревне этого ребенка никто не видел?
А потом из него получился Фиддл. Сын англичанки, работавшей в доме, и Ли Сопры, которому тогда было, наверное, лет двадцать. Фиддл, которого несправедливо лишили наследства, так же как его отца. Фиддл, который мог знать про марку с самого детства.
Зачем капитану нужен был сообщник? Если он знал, что марка у хозяина отеля, то план А мог быть довольно простым. Но марка выпрыгнула из рук и принялась перемещаться по своим и чужим клеткам, как обезумевший ферзь на шахматном поле. Ли Сопре пришлось остаться в богадельне, чтобы довести дело до конца. Ему понадобился партнер. Я ходила по следам убийцы, выслеживала его на дальних прогулках, собирала улики, записывала подозрения. И все это время я любовалась его сыном – таким же смуглым, статным и невысоким, как его отец.