Картахена
Шрифт:
К двум часам Колумелла ушла, оставив измочаленную постель валяться на полу, это и понятно, она была здесь в другой роли и наводить порядок ей не пристало. Напоследок она потребовала от Маркуса признаться в том, что он желал ее с первого дня, но крепился, и только теперь, перед отъездом, не смог совладать со своими чувствами.
Все его женщины были похожи чем-то неуловимым, какой-то кисточкой на ушах, но только одна из них совершенно не любила слов. Особенно когда ими пытались описывать то, что и так очевидно. Она предпочла бы настоящий Koh-i-Noor, оставляющий на бумаге серебристые и серые штрихи. Такими штрихами она набросала однажды стволы кипарисов, заслонявшие фасад «Бриатико», если смотреть
– Обещай мне, что завтра мы туда заберемся, – сказала Паола, не отрываясь от рисунка. – Я должна увидеть эту часовню. Я, поверишь ли, часто о ней думаю.
Думать о часовне, засмеялся Маркус, чем, ради всего святого, забита твоя голова?
Позже, спустя много лет, он наткнулся в Лондоне на выставку норвежца, создающего облака. Парень делал что-то ловкое с водой и воздухом в помещении, и облако сгущалось на глазах, быстро расцветало в нескольких футах над полом и быстро опадало – норвежец успевал только щелкнуть фотоаппаратом. Вот чем была эта женщина, подумал Маркус, вглядываясь в снимки исчезающих облаков, и вот что было у нее в голове. И вот куда она ушла, незаметно, будто русалочьи слезы в гальку.
Что ж, он был готов уезжать. Оставалось последнее дело, самое трудное: взять банку с краской, спуститься в гавань и сделать то, что должен. Он обещал Пеникелле появиться в гавани до двух часов дня, и теперь опаздывал, но это не слишком его беспокоило. Укладывая вещи в дорожную сумку, он вынул пенковую трубку из кармана куртки, завернул в выдранный из блокнота листок и положил в арабский пакет, рядом с краской. Старику она пригодится, а я курил только здесь, в Траяно, по старой памяти.
Что я скажу Пеникелле? Твоя внучка уехала, и в этом виноват я, потому что я требовал от нее того, чего она дать не могла. С какой стати я взялся судить ее, ума не приложу. Теперь я знаю, что ошибался во всем. Во всем. Твоего сына убила мать твоего друга, и была в своем праве, ведь твой сын убил ее сына. Он сделал это из-за маленькой синей марки, которую никто из них даже в глаза не видел, а может, ее и не было вовсе.
Ну да, как же, не было. Сицилийская ошибка – вот она, стоит только открыть окно и посмотреть на гранитную розовую скалу, отделяющую северный склон холма от лагуны. Зазубренные края кипарисов, размытый профиль усадьбы, известь и шафран, клейкая изнанка липнет к рукам, почтовый штемпель стоит высоко в зените.
Двенадцать страниц финала пойдут к чертям собачьим, думал он, укладывая рубашки и пытаясь найти хоть одну свежую. Один раз я уже отослал издателю липовую версию, в которой было столько же меда, сколько яда, все сбалансировано, ловко просчитано, и что же – не прошло и шести лет, как реальность добралась до меня и отхлестала по морде можжевеловой веткой. Переписывать финал для писателя – все равно что для древнего грека есть рыбу во время войны, это отравит тебя самого и непременно приведет войска к поражению. Но как оставить все как есть после сегодняшнего утра? Такую липу я мог написать и дома, сидя на бабкиной даче в Молетай и глядя в мутное, засиженное мошкой окно. Не стоило и каблуки обивать.
Он застегнул молнию на сумке, попил из-под крана воды, от которой ломило зубы, и спустился на первый этаж, где пахло яблочным уксусом и кардамоном. На кухне Колумелла с помощницей гремели тазами для варенья. Окна во двор были распахнуты, послеполуденная жара проникла в дом, и обе женщины подвернули рукава до самых плеч, обнажив полные руки с совершенно белой кожей выше локтя. Местные крестьянки не раздеваются на пляже или во время работы
Хозяйка подала ему счет в китайской шкатулке черного дерева, ее взгляд и голос были прохладными, и весь ее вид говорил о том, что два часа, проведенные в его номере, ему померещились. Счет был явно завышен, но Маркус кивнул и положил деньги на стойку, ему не хотелось с ней препираться. Сдачу она отсчитала мелкой монетой, хранившейся в стеклянном шаре для чаевых. Шар располагался на стойке портье и был похож на аквариум, где золотые и медные рыбки теснятся и тычутся носом в стекло.
Маркус знал, что еще в прошлом веке деньги здесь заменяла мена: монеты были нужны на табак, кофе и дробь для охоты – еще врач и похороны! – и хранились в железных копилках, стоящих в укромном месте. Он оставил монеты на стойке, хозяйка швырнула их обратно, они ожили и проворно уплыли.
Маркус спустился вниз с банкой краски в руках, его сумка уже стояла на заднем сиденье «форда», понемногу раскалявшегося на ярком солнце. Рядом сидел на корточках хозяин мотеля, вытянув шею и цокая языком, он пытался выманить кошку, забравшуюся под машину, еще одна кошка развалилась на крыше, свесив роскошный пепельный хвост.
– Оставь их, я пока никуда не еду. – Маркус поймал себя на том, что в первый раз обращается к этому человеку. А ведь он прожил у него в доме восемь дней. Больше того, он только что переспал с его женой, не устоял перед танцующим в воздухе золотым Эуфизио.
– Ладно, тогда пусть валяются. – Толстяк поднялся, с любопытством уставившись на банку с красными потеками вокруг крышки. – Ты будешь красить свой «форд» во дворе?
– Я буду красить лодку в гавани. Обещал помочь одному приятелю. – Глядя на льняную рубаху хозяина, Маркус вспомнил, что не взял никакой старой тряпки, чтобы переодеться. Может, у клошара найдется старая майка в рундуке.
– Хорошее дело, – хозяин почесал под рубахой живот, – сегодня будет адская жара. Паскетта всегда бывает жаркой. А в Великий четверг разверзаются хляби небесные.
Маркус вышел из двора, машинально взглянув на двери почтовой конторы (заперто), и направился в сторону гавани. Утренний час, проведенный во дворе синьоры Понте, заполнил его необъяснимым спокойствием, как будто он провел этот час в прохладной воде, лежа на спине, раскинув руки и глядя в бесцветные от жары небеса.
Жестянку он оставил в сумке, а ключ вынул и положил в задний карман джинсов. Время от времени он доставал его и сжимал в кулаке, чувствуя острую, причудливо изрезанную поверхность бородки. Если бы его спросили, что он будет делать с ключом, он бы не сразу нашелся с ответом. Амулеты такая штука, скользкая. Все что угодно может стать амулетом. Ему нужно было увидеть этот ключ, чтобы последний осколок смальты встал на свое место: вот рука мальчишки поворачивает ключ в замке, вот встревоженное лицо Паолы приникает к решетке, детские голоса, шорох гальки, которой посыпаны дорожки вокруг часовни, сдавленный смех, птичье щелканье, ровное гудение терпентинового огня.
Выходит, что сказать мне по-прежнему нечего. Не могу же я признаться старику, что выставил его внучку из города. Сначала забрался в ее постель, потом вломился в ее тайные записи, протиснулся в ее прошлое, заставил устыдиться и убежать, хотя добиться хотел совершенно иного. Не стану же я сообщать ему то, что даже себе не способен сообщить. Что я давно не вижу людей, их заслоняют персонажи, которыми я желаю двигать, будто полыми фигурами в шахматном павильоне. Мне хочется переходить от одного дня к другому, не теряя безмятежности, пропуская людей сквозь себя без лишних затей и смыслов, да куда там! поле f7 открыто, уязвимо и привлекает врагов.