Картахена
Шрифт:
Рисковать этой работой я не могла. Мне нужен был внутренний «Бриатико», сюда вели все нити – и сейчас ведут! – а постороннему человеку здесь ничего не разнюхать. В наших краях все только с виду такие открытые и дружелюбные, а чуть тронешь, сворачиваются в клубок, будто панцирные моллюски.
Спустя примерно неделю доктор начал поглядывать на меня с любопытством, перестал крутить носом и однажды даже потрепал меня пониже спины. Правда, Пулия говорит, что я преувеличиваю и что она скорее поверит в то, что наш керамический кофейник, прикоснувшись к огню, отрастит лапы и уши, подпрыгнет
Воскресные письма к падре Эулалио, апрель, 2008
С тех пор как я понял, что не могу посещать церковь, прошло довольно много времени. Но должен заметить, что переписка со священником не заменяет мне утренней мессы, как ячмень не заменяет кофе. Я заметил, что письма к тебе становятся все меньше похожи на исповедь и все больше – на полицейский отчет. Ничего не поделаешь, ты единственный умный человек на двадцати шести километрах подвластного мне побережья. С кем же мне еще разговаривать?
Мой сержант совершенно не ловит мышей, путает бумаги и отлынивает от дежурства на дорогах. А эти дежурства прилично пополняют нашу копилку, так же как Святая неделя пополняет твою копилку «на ремонт церковной крыши». Я знаю, что он мечтает о повышении, зарится на мое место точно также, как Аттилио, и больше того, намерен сразу жениться на одной местной бамболе. Только ждать ему придется долго. Не уйду в отставку, пока не наберется корзина денег на восстановление часовни. Хотя, признаюсь тебе, эта работа выела мне глаза, будто дым от зажаренной заживо змеи.
Впрочем, надежда на корзину денег становится все более ощутимой. Я уже почти готов приступить к действиям, вот только выжду немного, пока этот плод нальется соком.
Знаешь ли ты, падре, что австралийские аборигены рисовали животных только двумя способами: взгляд либо сверху, либо сбоку. К тому же все эти опоссумы и эму рисовались прозрачными, чтобы внутренности были видны, как в анатомическом атласе. Человека же никогда не рисовали с кишками и спинным хребтом, человек – не предмет охоты. Теперь когда я складываю прежде неизвестные детали со старыми и хорошо изученными, то вижу своего старого дружка Диакопи почти прозрачным. Внутри у него, будто в стиральном барабане, крутится синий клочок бумаги.
Я могу глядеть на него и сверху, и сбоку, и всяко-разно. Теперь он предмет моей охоты.
Садовник
Я заметил, что Петра никогда не смеется, только осторожно раздвигает губы в улыбке. Одно время я думал, что у нее плохие зубы, как у многих в этой местности, но теперь знаю, что они ровные и белые, прямо как у хищного красавца «August Foerster», за которого тосканец выложил несметные тысячи. Петра носит в кармане тетрадку, согнутую вдвое, из этого я сделал вывод, что пары часов у компьютера ей не хватает, нужны торопливые многослойные записи, каждый шорох должен быть подклеен, а это опасная привычка. Однажды я сказал ей, что знаю, как она поступает, когда нужно заплакать или рассмеяться: молча пишет в своем блокноте плачет или смеется в круглых скобках, как помечают в театральных диалогах.
Несколько дней назад Петра приходила в конюшни, искала какой-то костюм в груде театрального хлама, сваленного в моем жилище. Я еще издали увидел ее голубую униформу, мелькающую в зарослях крестовника, она шла довольно быстро, хотя здешнюю обслугу заставляют ходить на высоких каблуках. Я поставил чайник на примус и принялся ждать ее, поглаживая Зампу, развалившегося на свернутом ковре. Вошедшая Петра была чем-то взволнована, на лбу ее блестели капельки пота, нижняя губа прикушена. Когда она подошла поближе, я заметил, что зрачки у нее со светлой каймой, будто крылья траурницы. А раньше не замечал.
Девушка походила по комнате, присела в единственное кресло, вежливо отхлебнула чаю и сообщила мне, что следствие зашло в тупик и не способно найти убийцу Аверичи. Я спросил, какое ей до этого дело, и она пробормотала что-то невнятное о репутации отеля и о том, что все служащие должны помогать полиции как умеют. Это прозвучало так фальшиво, что будь она маленьким Пуччини, а я его дядей Маджи – со всей силы треснул бы ее ботинком по голени.
Когда она закинула ногу на ногу, я вспомнил случайно услышанный в баре разговор: один почтенный старец утверждал, что процедурные сестры не носят белья и сбривают все волосы на теле, потому что в хамаме слишком жарко. А другой ему не верил и цокал языком.
Потом Петра заговорила о постановке «Пигмалиона» силами любительской труппы и о том, что прогон спектакля в южном флигеле обеспечил алиби целой толпе народа. На это я заметил, что пьесу помню не слишком хорошо, но там есть несколько ролей, просто созданных для того, чтобы морочить голову следствию. Взять хотя бы миссис Хилл и ее бестолковую дочь – они появляются в первом акте, ждут такси под дождем, и благополучно испаряются до третьего акта, а то и вовсе до финальной сцены. Есть смысл покопаться в персонажах, заметил я поучительным тоном, ведь внутреннее время пьесы легко поддается вычислению.
– Это не приходило мне в голову, – тихо сказала она, уткнулась в свою чашку и замолчала.
Некоторое время мы молчали вдвоем, я сидел верхом на больничной каталке и наблюдал, как сгущаются сумерки. Потом Петра отодвинула чашку, вынула шпильки из своего туго заплетенного узла и тряхнула головой; волосы рассыпались по плечам и оказались не такими темными, как я думал. Цвет сырой умбры, сказал я вслух, такие волосы бывают у девушек в моем родном городе. Там все сырое, даже умбра. Девушка медленно поднялась, встала передо мной и расстегнула свою униформу. Оказалось, что эти полотняные платья на молнии до самого подола и расстегиваются с приятным треском.
Я смотрел на ее груди, выпрыгнувшие из платья, будто два белых кролика. Удивительно белых, если учесть, сколько времени эта девушка проводит на пляже. Потом я заговорил, но голос оказался хриплым, и я замолчал. Будь она маленьким Пуччини, она оценила бы эти portamenti – скользящие переходы от одного тона к другому. Прежнего тона было уже не вернуть, и я с удивлением заметил, что мое тело предпочитает именно этот, нынешний тон и заявляет об этом со всей возможной силою. Беззубый Мелькиадес вставил себе челюсть и снова стал смеяться. Я протянул руку и прикоснулся к одному из кроликов. Потом ко второму.