Картезианская соната
Шрифт:
Элла свыклась со своими морщинами еще до того, как вышла замуж. Теперь веки у нее пожелтели, а волосы исполосовала седина; глаза напоминали морскую гальку, только что омытую волной. Нос у нее был острый, глаза — если можно так сказать о глазах — угловатые и тоже острые, как, впрочем, и подбородок, и шейные позвонки. Между тощими грудями всегда виднелась продолговатая зеленая полоска — след дешевого крестика, который она носила с детства, теперь позеленевшего от пота. Это место несколько раз воспалялось, однажды выскочил волдырь величиной с орех, и пока он не сошел, Элла разглядывала его с религиозным благоговением как отпечаток ее талисмана и, соответственно, знак ее веры; она, словно йог, по часу в день созерцала то место, где крестик натирал кожу и она становилась зеленой, а потом розовой, пока не загрубевала.
Элла сказала соседке правду: она умела видеть звуки, воспринимала их пространственные формы столь же отчетливо, как, скажем, какого-нибудь лося — с рогами, бородой и копытами. Все ее чувства были обострены, но слышать, видеть и ощущать она могла особенно хорошо:
«Все, конец», — проскрипела миссис Мэггис. «Теперь все ее беды позади, — добавила миссис Грэнли. — Если, конечно, у ней какие были». «Упокой, Господи, ее бедную душеньку, — сказала миссис Пэнишем. — Приятная была женщина, такая добрая, хотя вообще-то знакомство у нас было шапочное, она держалась особняком, и, бывало, скажешь ей что-нибудь вежливое, никогда не ответит»…
Тише! Сахарница! Крышка сброшена. И как они туда забрались? Карты не желали открыть Элле дату ее смерти, но голос миссис Мэггис каждый раз звучал старо. Элле пришлось бы прожить очень долго, чтобы услышать наяву такое дребезжание в голосе миссис Мэггис. Она вернулась к креслу с чашкой, куда положила сахар, а вода в чайнике продолжала булькать. Нам просто нужно переехать. Здесь духи слишком беспокойные. Кто, спрашивается, в буфете сбросил крышку с сахарницы? Это духи вырвались. Элла заглянула в чашку и зябко передернула плечами. Рисунок на стене поблек. Пульс замедленный, подумала она. Они вырвались.
Муж не знал о наличии зеленого пятна, когда женился на ней, хотя, вероятно, не мог не заметить ее иссохших век и растресканных губ, а все прочее, при желании, мог дорисовать в воображении; однако он не был пылким любовником — весьма застенчивый, он предпочитал вульгарные сны, где тела неопределенной формы исполняли соответствующий акт по его желанию. Поэтому лишь изредка, усталый (обычно после кегельбана), он просыпался от кошмаров и искал поблизости какое-нибудь тело, достаточно неопределенное, чтобы его можно было изнасиловать, и тогда он наваливался на нее, шаря под ее сорочкой и трясясь всем телом, пока жесткая, сухая Элла молча втыкала в себя его член. Однажды она таким образом забеременела. Вскоре после рождения ребенка у мужа что-то случилось со спиной, и врачи велели ему спать на полу, на досках. Элла восприняла эту рекомендацию с таким энтузиазмом, что подарила мужу, по случаю десятой годовщины свадьбы, очень хорошую, полированную кленовую доску.
Все эти годы она шлифовала себя, как взломщик годами нарабатывает ловкость пальцев, чудом продолжая удерживаться на лезвии ножа, и теперь была так тонко отточена, чувства ее были так согласованы, что беспрепятственно просачивались в любую замочную скважину и приносили добычу со всего мира.
Как Эдгар напугал мадам Бетц своими воплями, как бедняжка была подавлена! Астральному телу это, правда, не повредило, но в мозгах получилась неразбериха. Наверно, перед отъездом надо будет зайти попрощаться, проявить дружеское участие, но этот густой, неувядающий запах смерти!.. Элла не выносила его, сразу начинала чихать, ей начинали мерещиться призрачные черепа, пылающие и гогочущие, и она непременно упадет в обморок, как в прошлый раз. Хотя в прошлый раз, на пляже, это было даже приятно, как пейзаж на открытке: никакого ветра, облака будто пришпиленные, и длинная белая полоса на небосводе, словно нелепо застывшая молния без грома.
Нервы в ее плечах заныли, глаза заболели. Закрывать их опасно. Стоит погрузиться во тьму под веками, и сразу пойдешь кувыркаться, и кто знает, куда забросит эта акробатика? Ясновидящим полагается охранять свои входы, но если не открывать их, закрыться в страхе на все запоры, то и останешься здесь одна… совсем одна. Она попала в сырой и холодный замок. Лучше перебраться в любую другую вещь, в какой-нибудь чужеземный абажур, чтобы греться от тепла включенных лампочек, или влезть в военную форму, жесткую, словно металл, распластаться простыней или свиться веревочкой, бессильной, гладкой и свободной, или просочиться сквозь стену, как по весне просачивается сырость. Некоторые способы существования оказывались на удивление приятными. В чаше Мадам поверх нарисованного моря — пруд с утками, одна хвостом вверх, другая хвостом вниз, и у той, что вверх, клюв раскрыт в улыбке, словно серебристая рыбка: ведь она только что разведала, сколько хорошей еды в грязи на дне. И опять плечо дергает. Внезапно она подумала: а что чувствует труба, когда ее гнут?
Иногда у Эллы пекло в колене, и она принималась старательно рыться в памяти: колено — это было давно, в шесть лет, нет, в четыре, только как появилась ссадина? Нет, не тогда, когда по гравию — не то ощущение; камни я почувствовала бы в форме квадрата. И не лед — та боль была особенная, я бы ее узнала. Это форма озера на карте, с размытым пунктиром по кромке воды. Там были водоросли, за спиною — берег, на руках — ил. Ветер обдувал ей ноги, юбка вздымалась, и небо казалось ужасно далеким в просвете между смыкающимися кронами деревьев. В волосах у нее застряли соломинки. Косы она тогда не носила, и кожу на голове неприятно стянуло. Я испачкала платье, но никто меня не накажет, никому до этого нет дела. Она улеглась на бережку, чувствуя почти приятную боль в колене, и стала глядеть на облака.
Так возвращалось прошлое — по мостику боли, — и она плакала над своим детством, переживая его заново, как плакала над всеми бессмертными вещами. Обречено на вечное существование. Глаза ее были полны слез, и она чувствовала, как пытается пошевелиться. Хотелось скатиться в воду и утонуть. Уж на этот раз я знала бы, что делать, подумала она. Однако стебелек овса так и остался на щеке, и она слышала, как отвечает на зов матери, и удивилась тому, как нежны были и голос ее, и слова.
Поначалу таких точек было немного, в основном на плече, но потом они стали появляться одна за другой, и в конце концов собралась целая куча, и она все их выследила — ожоги и растяжения, порезы и переломы; пальцы прощупывали линии на коже и с торжеством спотыкались на шрамах: вот, вот оно! Девятого октября 1935 года я мыла пол, и щепка откололась от доски — там был дощатый пол, сплошная ель, как в лесу, в том доме на Апрельской улице, — и попала под ноготь указательного пальца левой руки, и проткнула кожу, на этом месте еще видна точка, и пришлось идти к доктору, а тот вооружился булавкой от студенческого значка; позже он утонул на войне, свастики взяли его к себе, благослови их Бог, и он слился с морем; руки у него были белые и морщинистые, как будто уже давно лежали под водой, ему следовало бы носить перчатки, чтобы кожа с костей не соскальзывала, но он был такой язвительный, и во рту у него был провал, и там крылась его смерть… но знать это не доставляет удовольствия, и меня передернуло, а он решил, что это от боли, и сказал «ну-ну, потерпите» мерзким шепотом, и все ковырялся этой грязной штукой… Радость воспоминаний? Нет, нет, только не для меня, ничего приятного нет в прошлом, просто черный блестящий круг колодца в чашке, с волнами от ложечки и с облачком пара… боли, синяки, ушибы, потертости, укусы, прыщики, язвочки, и ведро горячей воды — это когда я еще не научилась мыть полы, — ошпарившее мне весь низ, и я помню, как плакала, когда в конце концов обмочилась в постели, и моча пропитала фланель и обожгла воспаленную кожу, и мама приходила иногда успокоить меня, она всегда говорила «хватит, хватит, ну что ты!», и спотыкалась так, словно комната не была ярко освещена, а волосы у нее были только что вымыты шампунем и лились по спине, как водопад… уколы, царапины, острые боли, ссадины, слезы, приступы удушья и чихания, кашля и отрыжки, и все это порой набрасывается на меня сразу со всех сторон, и я сворачиваюсь, словно лист подожженной бумаги, иногда прямо перед Эдгаром, который в первый раз подумал: «Слава богу, у нее просто эпилепсия, этим все и объясняется!», а теперь он думает, что я устраиваю скандалы, чтобы его устыдить, и кровь бросается ему в лицо, и нос торчит вверх, и он закрывает глаза руками или выбегает с криком в другую комнату, и только однажды он грубо схватил меня с воплем: «Что, что, что это?!» Он орал так громко в самое ухо, как мегафон, и я еле выговорила: «Пожалуйста, осторожнее, чтобы я тебя не обожгла!», и эти слова хлестнули его, как кнутом, — в сырые дни я и сейчас различаю рубец, и он бросился прочь, выпустив меня, и я упала тихо, как ворох заплесневелых тряпок.
В чаше Мадам. Земля лежала, как волшебное озеро. Удовольствие? Эти дамы пришли с сахарницей, обсуждая мою смерть. Миссис Мэггис, милая старая дама — одна из моих Судеб. Будущее иногда представляется таким симпатичным, ан нет — ты всего лишь разучиваешь другую роль. Она знала: привидения разговорчивы, ей приходилось подслушивать их беседы, беспокойный народ, вечно носятся туда-сюда, даже закрыв все шкафы, она слышала их размеренное бормотание. Носятся туда-сюда, пока их голоса не сливаются с шумом стирки или стоном погребенного мусора. Бедный Эдгар сегодня снова придет сердитый: ящики заело, карандаши переломались, копирка все испачкала, бумаги порвались, денег заработать не удалось — а она снова раскладывает карты. Это хуже, чем алкоголизм, заорет он, смахнув карты на пол, и восьмерка пик упадет рубашкой вниз ей на ногу. Уж лучше б ты пила, ей-богу! Я бы тогда знал, что делать. Можешь ты хоть чуточку пожалеть меня? Сделай что-нибудь обыкновенное: выпей, посплетничай, пожадничай, — хоть что-то человеческое, черт побери, ну укради, или солги, или упрекни меня в чем-нибудь обыкновенном — растолстел, Дескать, развел грязь в доме! Он снова издаст вопль отчаяния. И уж точно — повторит речь от третьего февраля. Слова возвращаются, как кометы, раньше или позже. В припадке гнева он станет все расшвыривать, и Элла потом будет находить следы бури во всех ящиках и банках с продуктами. Когда она в последний раз пережила такую грозу? Он взорвался, еще не успев снять пальто. Первым делом отшвырнул свою шляпу. Она попала на столик и раскидала карты — восьмерка легла как всегда. Она прислушивалась к шороху их парения. Да, последний раз это было в пятидесятом, десятого сентября. Элла потерла плечо, за которое он ее тряс. Все оставляет следы. Обычно нам отказывают в понимании, подумала она, оглядевшись. Но эта восьмерка — не к добру.
Откуда мужу взять понимание? Да и самой Элле — откуда? Ясно видеть ясновидение никому не дано. В детстве она долгое время была уверена, что все люди умеют, как она, видеть в темноте. Она думала, что всем видны иглы, когда мать смеется, или пятно кофейного цвета, иногда расплывавшееся по маминой груди, когда она говорила. Но все это были только отдельные моменты восприятия. Лишь впоследствии, уже в подростковом возрасте, она увидела весь мир в совершенно ином свете. Мало-помалу все ее чувства обострились, развилась способность различать и постигать. И наконец настал день — ей было пятнадцать, — когда она наткнулась на кусочек астральной материи, лежавший на дорожке к соседскому дому. Господи, как же он вонял! Но тогда она понятия не имела, что это такое, хотя и хранила этот благоуханный осколок чьей-то души шесть лет в коробке из-под обуви, пока наконец не выпустила… или, скажем честно, выбросила, чувствуя себя очень виноватой.