Картина
Шрифт:
Он знал, как обращаться с другими людьми, и не умел обращаться с собой, со своей судьбой, мог предусмотреть чужие ошибки и не мог предусмотреть свои.
Он знал, как добиваться, хлопотать, вести переговоры, и ничего не мог сделать для себя. У него в этих случаях пропадало всякое умение, предусмотрительность, знание психологии. Иногда на торжественные заседания девятого мая он надевал ордена и медали, и все поражались — откуда у него их столько? Его сажали в президиум, подносили ему гвоздики, но через несколько дней никто уже не верил, что этот книжник, барственный старомодный чудак командовал, стрелял, носил вместо берета каску… Он и сам, надев ордена, чувствовал себя смущенно, не знал, как держаться;
Между тем прежняя бледность вернулась к племяннику. Валерий пригладил свои волосы и погрузился в молчаливое неодобрение. Теперь оно было более прочным и угрюмым. Лосевым он был разочарован и обижен. Лосев, вместо ответа, посмеивался и пуще восхищался советами Аркадия Матвеевича и милым ему интеллигентным духом этого обиталища. А что такое интеллигентность, объяснить не сумел. Говорил только, что у него самого этого нет и не будет — хоть коврами завесь, хоть книгами завали, а все не то. И не понять было — то ли он попрекает Валерика, то ли завидует. А потом принялся показывать китайские тени на стене. Изображал гусей, собак, коров и радовался ловкости своих пальцев.
Аркадий Матвеевич смеялся, он забыл, что сам когда-то научил Лосева, а его когда-то научил на Севере японец, который, впрочем, на самом деле был китайцем и содержал в Харбине ресторанчик, где когда-то собирались русские эмигранты.
Вдруг он затих, всматриваясь в лицо Лосева, опечалился, поднялся, кутаясь в заношенный халат, сказал встревоженно:
— Боюсь я. Зря я тебя настроил.
— Вот тебе и раз. Это почему?
— Не ходи к нему, — сказал Аркадий Матвеевич, продолжая вглядываться в Лосева. — Не надо тебе. Ничего не получится. Не станет он… Зачем ему встревать. Ему придется куда-то ехать, просить, ему скажут, что ж вы раньше смотрели? Могут не сказать, но могут сказать — вечная ваша опаска. Для чего это ему?
— Для дела. Я ж ему докажу. Если сумею. Тут от меня зависит.
— Если докажешь, так еще хуже будет. Потому что все равно ему придется перешагнуть… Ему опровергать тебя придется. Для убедительности он еще воткнет тебе. Ты при своем характере не простишь ему, и пойдет…
— По крайней мере совесть моя будет спокойна.
Аркадий Матвеевич пригладил тонкие серебристые свои усики.
— Совесть можно успокоить и дешевле… Если она покою хочет. Но боюсь, Сережа, все это эфир, невесомость, материя, недоступная измерению.
Внушительности не получилось. Он вздыхал, помаргивал печально.
— Старый я дурень. Идеалист я. Мотылек. Ты, Валерик, прав. В наше время требуются реальные вещи. Выгода, которую можно подсчитать и показать. Как финские обои. А я морочил тебе голову, Сереженька, не рискуй ты, прошу тебя…
Впервые Лосеву вспомнилась тесная передняя у Ольги Серафимовны, как они стояли перед картиной и то вещее предупреждение ее, произнесенное глуховатым нездешним голосом.
Лосев встряхнулся, отгоняя от себя дурное предчувствие, и стал успокаивать Аркадия Матвеевича с самым беспечным видом. В конце концов, об чем речь? Ну откажут, ну выговор дадут, выговор — не туберкулез; если уж на то пошло, то Лосев никогда не держался за свое место. Ни сна, ни отдыха измученной душе от мелких, нудных забот, которым нет конца. Что у него в голове сейчас — люк сломанный увидел, — не забыть.
Тут не было притворства, он бранил свою работу от души, считал, что нет ее хуже — отвечаешь за все, а можешь так мало, и все над тобою хозяева.
Говорил, говорил, стараясь успокоить не только Аркадия Матвеевича, но и себя.
14
Парень был полузнакомый, из района, приехал на областное совещание дорожников. Доброта
— Марксизм? Это как же? — заинтересовался Лосев. — В виде чего?
Парень засмеялся совсем по-детски и объяснил, что снится в виде счастья; руками двигал, изображал, наверное вспоминал свои сны, и Лосев подумал, что если вспоминал — значит, видел, а может, и сейчас мысленно видит.
— Везет тебе, — сказал Лосев.
Пройти в ресторан он не решился.
— Везет, — согласился парень, — я везучий, хочешь моей везухи половину? Даю!
— Спасибо, да только мне половинка ни к чему. Мне много надо, чтобы крупно повезло.
Где-то из ночи ему услышался перестук надвигавшегося завтрашнего дня: тревожное предчувствие снова шевельнулось, но он придавил его. Когда-то он был похож на этого парня и сияющие глаза его фортуны то и дело откликались ему своим теплом. Он узнавал ее среди встречных женщин, он слышал запах ее духов, шелест ее платья. Он был уверен, что она неотступно следит за ним, заботится, выручает — Судьба, Звезда, Фортуна. Потом он потерял ее.
Засыпая у себя в номере, он попробовал припомнить, как это получилось, куда она делась. Виделась ему при этом женщина в зеленом длинном платье, темная волна волос падала ей на глаза… Он знал, что это не та. Ту он не потерял, а забросил. С тех пор как стал выдвигаться, он уже не ловил ее взгляда, не благодарил ее… У него все складывалось логично, согласно его заслугам, достижениям, выполнению задании, он не зависел от судьбы или удачи, он в них не нуждался, он считал, что он обязан самому себе, своей работоспособности и умению делать…
В семнадцать ноль пять Лосев вошел в приемную, поздоровался с Александрой Андреевной. Он специально пришел пораньше поболтать с ней. Она работала в исполкоме в этой приемной пятнадцать лет, помнила Лосева мелиоратором, в полушубке и валенках с калошами. С тех пор сохранял он к ней то же уважительное отношение, так же, входя, здоровался за руку, сообщал лыковские новости, рассказывал, что за дела у него к начальнику. За высокой обитой дверью кабинета люди менялись, Александра Андреевна оставалась, и он приходил не только к ним, но и к ней. Часто, будучи в исполкоме, заглядывал просто к ней, проведать ее, и она это ценила.
В семнадцать пятнадцать голос Уварова в селекторе произнес: «Сергей Степанович, пожалуйста». Тут же дверь отворилась и из кабинета вышел Сечихин. Он поздоровался с Лосевым радушно, как бы обрадованно, но не протягивая руки.
— Как головка? — спросил он, подмигивая.
Лосев вяло усмехнулся в тон ему и тоже подмигнул. Зачем он это сделал, он и сам не понимал. Думал, что возненавидел, что с трибуны еще скажет про сечихинское хамство, и вот ничего, оказывается, не осталось, разрядилось, ушло, и будет здороваться, как ни в чем не бывало.