Картины и голоса
Шрифт:
ГУЛЕЦКИЙ. (Неизвестному). Кто тебе сказал, что он в тюрьме?
НЕИЗВЕСТНЫЙ. Сведения точные.
ЮЗЕФ ПОМИРЧИЙ (мы уже имеем представление о его ломаной речи, смеси разных языков, нет необходимости продолжать в том же духе). За что его взяли?
НЕИЗВЕСТНЫЙ. Есть поговорка: мой дом - моя Шлиссельбургская крепость. Тюрьма - самое надежное убежище. Драбик до войны был полицейским, приобрел опыт. Он сумел доказать, что мать у него немка, значит, он наполовину фольксдойче, вот и устроился в Освенциме, выдвинулся, стал унтершарфюрером. А теперь укрылся в тюрьме от возмездия: не дурак.
ГУЛЕЦКИЙ Ты сам до этого дошел или...
НЕИЗВЕСТНЫЙ. В каждой строчке только точки.
ГУЛЕЦКИЙ (задумчиво). Догадайся, мол, сама.
Он догадывается, но не всё еще ему ясно. Все трое поднимаются, идут по разрушенному городу, пересекают рельсы, подходят к красно-серому трехэтажному зданию, с грозной необходи-мостью уцелевшему во время бомбежки. Это тюрьма. Неизвестный ускоряет шаги, дело для него нетрудное, истощенные его спутники за ним не поспевают. Он что-то показывает часовому, и, когда Гулецкий и Юзеф Помирчий приближаются, они слышат, как тот уважительно говорит "Пшепрашам" и пропускает всех троих в тюрьму.
Картина пятнадцатая
Провинциальная польская тюрьма. Она почти пуста, потому что репрессии начнутся, когда утвердится новая власть, а пока все подчинено нашему коменданту города, пока еще советская армия равнодушна к жителям, по крайней мере, так им кажется.
Одиночная камера. Она не больше, чем купе вагона. Под самым потолком, конусообразным, достаточно высоким - зарешеченное оконце. На полу - грязный, в отвратительных пятнах матрац. В углу параша. Когда в камеру впускают троих, с табуретки поднимается Томас Драбик. Он сбрил усики, одет так же, как прежние его помощники-уголовники, на куртке зеленые углы.
НЕИЗВЕСТНЫЙ. Ты что, Драбик, забыл? Утренний аппель, пора на перекличку.
Драбик в ужасе прячет нижнюю губу под верхней, его подбородок еще больше уменьшается, а хребтистый нос увеличивается. Юзеф Помирчий неожиданно находит в себе "силу поднять табуретку и неистово, выкрикивая страшные, полузабытые, древние еврейские проклятия, бьет Драбика по голове. Драбик падает головой на матрац, заливает его кровью, на Драбика, в холодном поту, валится Юзеф Помирчий. По цементному полу растекаются темные прерывистые струйки. Гулецкий и Неизвестный приподнимают Юзефа, усаживают его на табуретку. Юзеф, закрыв глаза, хрипло и редко дышит, словно бы тихо свистит. Гулецкий толкает ногой Драбика. Унтершарфюрер мертв.
ГУЛЕЦКИЙ. Самый счастливый день моей жизни.
Три узника Освенцима выходят из камеры. Часовой от них отворачивается, но Неизвестный приказывает: "Тютюн". Часовой вытаскивает из кармана пачку сигарет. Неизвестный выталки-вает из пачки одну сигарету, дает ее часовому, а пачку отбирает.
Картина шестнадцатая
Уселись на ступеньке чугунной лестницы, которая никуда не ведет: дом разрушен. Неизвест-ный и Гулецкий курят. Пытался закурить и Юзеф, но задохнулся. Однако польскую сигарету не выбрасывает, зажал между двумя пальцами.
Мелко сыплется снежок. Вдали различается мост. До вечера еще далеко, но кое-где в окнах уже зажегся свет керосиновых ламп.
НЕИЗВЕСТНЫЙ. Вы сейчас пойдете к коменданту. Можно не торопиться, поспеете, торопиться Юзефу трудно. Вас устроят, накормят, направят по месту службы. А у меня тут свои дела, мне-то надо торопиться.
ГУЛЕЦКИЙ. Ты кто?
НЕИЗВЕСТНЫЙ. Бояться вам нечего. Это не был самосуд. Священная месть. Исполнили патриоти-ческий долг. Теперь вы спокойно можете продолжать службу в своей польской дивизии.
ГУЛЕЦКИЙ. Ты кто?
НЕИЗВЕСТНЫЙ. Заладил. Ты что думаешь, раз прошел через Освенцим, так уже святой? Доказать свою преданность родине нужно. Вот и я засвидетельствую где надо, что вы оба вели себя как честные советские воины, на немецкие провокации не поддавались. А то, что приходилось Драбику задницу целовать, сотрите из памяти. Плюнуть и забыть. Да и Драбика уже нет, ничего нет, Освенцима нет.
ГУЛЕЦКИЙ. Так и ты же целовал.
НЕИЗВЕСТНЫЙ. Я не вы. Вам без меня не жить, а вам надо жить. Я делал в Освенциме то, что мне было поручено.
ГУЛЕЦКИЙ. (спрашивает риторически, без удивления). Неужели и в Освенцим засылают ваших, чтобы следили за нами? Как до войны? Но ведь ты мог погибнуть. Чем-нибудь рассердил унтер-шарфюрера - и вот с евреями в баню, в газ.
НЕИЗВЕСТНЫЙ. Значит, понял? Вам без меня нет жизни. Теперь пойду разыщу своих. (Растро-ган.) Может, еще свидимся когда-нибудь.
Обнимаются, целуются. Неизвестный делает несколько шагов вперед, оборачивается, сжимает, улыбаясь, руку в кулак, говорит: "Рот фронт" и исчезает, осыпанный снегом, за поворотом, исчезает навсегда.
ЮЗЕФ ПОМИРЧИЙ Когда я учился в гимназии в Литцманштадте, сын нашего соседа, ешиботник, старался мне растолковать одно выражение из Каббалы, но, как ни трудился, бедняга, я ничего не мог понять. И сейчас ничего не понимаю. Кто он?
ГУЛЕЦКИЙ. Нас понять трудно. Потому-то бьем немцев. Они до Кавказа дошли, а мы их бьем. Вот и пойми нас. А тебе я советую: к коменданту не ходи, топай до своего Литцманштадта.
ЮЗЕФ ПОМИРЧИЙ. Все время ты был со мной как брат. Ближе брата. Я без тебя пропал бы. Почему же теперь, когда мы на воле, ты меня бросаешь?
ГУЛЕЦКИЙ. У нас разные дороги. Ты дома, тебе не обязательно воевать. Начнешь жизнь снача-ла. Не знаю, во что превратится Польша, но уверен, что в Польше будет лучше, чем у нас. Так пло-хо, как у нас, не бывает нигде.
ЮЗЕФ ПОМИРЧИЙ. Тогда и ты оставайся в Польше. Вместе нам будет легче.
ГУЛЕЦКИЙ. Нельзя. Мне нельзя. У меня только два выхода: либо смерть на войне, либо жизнь в России. А уж какая сложится жизнь - посмотрим.
ЮЗЕФ ПОМИРЧИЙ. Не могу тебя понять.
ГУЛЕЦКИЙ. Я уже говорил тебе, что потому-то мы и сильны, что нас трудно понять. Вот, даже в Освенцим забросили гепеушника, чтобы в немецком лагере смерти следил за нами. А ведь мог погибнуть, как и мы с тобой. Уходи, Юзеф, тебе есть куда уйти, а я пойду к коменданту, может, прежде чем допрашивать, сперва накормят. И еще тебе советую: ты и в Польше не оставайся, она будет наша.