Картины из истории народа чешского. Том 1
Шрифт:
Размышляя о друге, Космас все сильней погонял лошадь и на склоне дня приехал вместо Праги к слиянию Лабы с Влтавой. А перед самым закатом уже приближался к возвышенности, вздымавшейся над развилкой рек. Была весна. Луга зеленели, деревья были белые, розовые. Солнце, всегда стоящее в этот предвечерний час над самым горизонтом, занимало, само собой, обычное свое положение, как ни в чем не бывало золотя прикосновениями своими луг, рощу и фигуру всадника.
Шебирь видел все это очень подробно. Он как раз в это время был в саду, откуда открывался широкий вид на дорогу.
Всмотревшись хорошенько
Они обнялись, и объятия их были весьма бурными. Раз справа, потом слева и бессчетное количество раз прямо. При этом слышались только смех, да хруст суставов, да восклицания, смысл которых можно выразить двумя словами:
— Брат!
— Друг!
Когда старики друг на друга нарадовались и насытились пищей и наступило время отведать вина, слуга Шебирев принес скамью и поставил ее перед открытым очагом. Потом повесил мех с вином на крюк и хотел уйти.
— Клянусь перстами святого Себастьяна, — воскликнул Космас, — вот так созданье! Кто поселил в освященном доме злого духа? Весь черный, волосы — по самые брови, нос перешибленный.
— Это, — ответил Шебирь, — он приобрел на княжеской службе в честных боях с Вршовцами.
— Когда? Где? Как? — спросил Космас и, притянув слугу за край рукава, заставил Шебиря объяснить, в чем дело.
— Прежде всего, — сказал Шебирь, — можно быть уверенным, что за этой дьявольской наружностью скрыта честная душа. Сужу на том основании, что при переливании вина из меха в деревянную посудину у него никогда не пропадает ни капли.
Слуга, осклабившийся, на самом деле словно какой-то злой дух, понял намек, схватил мех и чрезвычайно ловко наклонил его.
— Это уменье, — сказал он, — перешло ко мне от отца, который был сыном винодела. А у того был, в пятом поколении от потопа, дед, о котором рассказывают, что он во время войны женщин должен был в наказание за какую-то провинность три дня и три ночи носить мех на палке, да еще полную чашу, и чтоб чаша эта с начала до самого конца похода была все так же полна. Если б он не сумел, расплескал бы хоть немного, так лишился бы головы.
— Враки! — оборвал Космас. — Вот уж второй раз я слышу о девичьей войне.
Тут он повторил рассказ старого язычника и закончил словами:
— Где только берут эти бездельники подобный вздор? Откуда все эти побасенки? Право, никто не поколеблет моей уверенности в том, что это — рассказ о царице амазонок Пентисилее, о которой говорится у древнегреческих поэтов!.. В их писаниях я нахожу великую точность и невыразимую прелесть и чувствую себя несчастным, когда вижу их искаженными. Как они попали на язык к твоему слуге? Я думаю, наверно, переписчики и люди духовно грубые намелют с пятого на десятое и давай разносить но корчмам.
— Брат, — ответил Шебирь, — существуют два источника наших сведений. Первый — лучший и наиболее занимательный — людская память. Говорю это, как человек, чуть не ослепший от чтения всяких свитков и протерший на заднице добрый десяток ряс.
— Хо-хо! — возразил каноник Пражского капитула. — Ты хочешь сказать, будто что-нибудь может сравниться с прекрасным языком Ювенала? Хочешь сказать, что можно обойтись без прекрасного расположения слов, хочешь сказать, что довольно, если кто вывалит ворох запутанных приключений, наподобие пресного теста.
Боже спаси и сохрани! В таких случаях всегда себя спрашиваешь: кто так дьявольски воет? Кто оскорбляет грубым языком своим все нежные побеги и звон повествования? Кто смешивает огонь латыни и греческого с бурдой языков необработанных? Кто лепит из лошадиного помета?
— Довольно! Довольно! — воскликнул Шебирь. Потом, ударив себя в грудь кулаком и смеясь во все горло, прибавил:
— Клянусь стихом Ювеналовым, о котором ты упомянул, сам-то ты как говоришь?.. Это не латынь. Слышал ты когда-нибудь такие звуки хоть в одном стихе „Энеиды“? Уверен, что нет. Это речь пастухов, и поселян, и всякой челяди, потом — тех кичливых князей и тех плохих монахов с посконной душой, что до самой смерти не научатся прилично читать „Верую“. Это язык земли, по которой мы ходим, и людей, у которых дел по горло. Вижу, как они открывают полные коров и волов загоны, вижу, как они налегают на рукояти плуга, вижу, как они лукавят, как спешат на рынок и с рынка, вижу, как ласкают своих женушек, как грешат и каются, как, открыв рот и распевая, топочут. Вижу всех их вместе и могу сказать, что зрелище это мне по нраву!.. А теперь, когда я их тебе показал, таких вспотевших, и буйных, и лоснящихся, давай сравним их с теми, другими, — с давно мертвым сбродом, который жрет землю и в чьих черепах копашатся змеи.
— Отец, — промолвил Шебирев слуга, — ты приказал мне подымать палец всякий раз, как тебя начнет уносить, как ты говоришь, поток красноречия, и ты заведешь речь о предмете, не подходящем для слуха священнослужителя.
— Ах, — отмахнулся Шебирь, — ты спутал мне все построение, и я забыл, что хотел сказать… Но не беда: как только мысли лвериутся, я напишу Космасу письмо на семи страницах. Ни больше, ни меньше.
— Не слишком ли много? — спросил Космас.
— Отнюдь нет, отнюдь нет. Я должен тебе сказать, что сам ты — человек, слепленный из разных пристрастий, и что сказанное тобой недолго держится. Меня не проведешь! Ты думаешь, я не знаю о твоих странных прихотях? А кто эти старики, которые ходили к тебе и ты давал им по монетке?
— Не будем говорить об этом, — ответил Космас и засмеялся, хлопая себя руками по коленям.
Потом они притянули к себе столик, чтоб можно было опереться локтем, и принялись в полном согласии толковать, как о латинских сочинениях, так и о том, что передается из уст в уста.
— Если б святой Лука и прочие святые евангелисты передали кому-нибудь хоть частицу евоего искусства, — заключил Космас, — можно бы выпавшее из списков вложить обратно в гнездо. Можно б было все это полегоньку переловить, как ловят перепелов.