Картонная пуля
Шрифт:
Первый рейс из Новосибирска в Москву уходит в шесть утра с минутами. Воронов улетел вчера вечером…
В половине пятого звонком из машины я поднял с постели Владимира Антуаныча Михальцова.
— Антуаныч, — сказал я. — Серпуховской вал, дом семнадцать, квартира тринадцать. Нужен телефон! Срочно!
— Некогда сейчас. Давай днем разберемся.
— Ладно, давай днем. Только телефон мне нужен немедленно. Антуаныч! Понимаешь, очень надо!
— Тебе всегда очень надо.
Тут я сообразил, что голос Михальцова
— Не спишь, что ли? — удивился я.
— С вами поспишь! Боровое — твоя работа?
— Какое еще Боровое?
— Ага, невинный такой! Сроду ничего не знает! У вас даже фамилии похожие: Боровое-Бобровое…
— Ей-богу, Антуаныч, то, что ты говоришь, это даже обидно…
— Ладно, — не стал спорить старый мент. — В общем, бойня в Боровом. Несколько жмуров. И меня позвали зачем-то…
— Понял… Так как насчет телефона?.. Только имей в виду, Серпуховской вал — это в Москве.
Через полчаса Михальцов перезвонил, чтобы продиктовать семизначный номер. В этот самый момент утомленная ночным дежурством кассирша оформляла мой билет на Москву.
Телефон в квартире номер тринадцать не отвечал.
Еще раз я позвонил от трапа — и с тем же результатом.
В соседних креслах шумно, с чувством собственного достоинства обосновались две полные тетки с тугими икрами и явными лидерскими задатками, как сразу выяснилось, москвички. Само собой, Новосибирск — глухая деревня. И я об этом могу говорить совершенно спокойно, но когда то же самое озвучивают посторонние лица, тем более тетки, меня это, уж не знаю почему, достает. Во-первых, недолюбливаю умных икроножных теток, во-вторых… Может, это и есть патриотизм, про который говорят, что у русских его не осталось?
Одна из соседок за сорок лет жизни не смогла освоить букву эр, поэтому вместо Новосибирска у нее получался Новосибийск.
— Вот именно, вы еще Бийска не видели, — пробормотал я себе под нос.
Вот там город еще тот…
Тетки, не то бухгалтеры-аудиторы, не то политологи-экономисты, как не трудно было понять, возвращались с научно-методической конференции, которая, ясный перец, была бы совсем фуфло, если бы не их, теткино, участие.
…Я, как мог, свернулся в кресле. Сквозь полудрему, образуя бесконечные окружности, до меня доносилась однокоренная терминология, нечто из утиной жизни: кредит, креативный, крестьянство, кремлевский, кретин…
Под орнитологическое кряканье полудрема превратилась в сон, из которого восставал голубой Леша Своровский. Голубой не по половой ориентации, а по цвету кожи, и даже синий, с изморозью на губах. И не из сна он восставал, а из квадратной полыньи. Оставляя отпечатки босых ног в снегу, шел на меня, растопырив подернутые сосульками руки и напевая песнь из Земфиры — весь такой из себя креативный…
…Коровы-москвички меня разбудили… Засобирались в туалет и задели икроножными мышцами заснувшего спутника. Судя по хронометру, я отсутствовал семь минут.
Звонок от трапа в «Шереметьево» опять же наткнулся на нескончаемые длинные гудки.
Я не хотел думать о десятичасовой форе Воронова.
Наглость московских специалистов частного извоза может соперничать с их же застенчивостью.
На выходе с летного поля, как водится, таких специалистов столпилось десятка три, позвякивающих ключами и жаждущих исполнить свой долг.
— Серпуховской вал, — объявил я первому попавшемуся.
Вот тут и проявилась застенчивость.
— Девятьсот, — объявил он с интонацией, живо напомнившей мне покойничка Андрея Миронова из старинной ленты «Берегись автомобиля», когда Галина Волчек хотела купить из-под прилавка заморский «Грюндиг».
Утренний таксист назвал сумму и первый же ее устыдился, уточнив:
— В смысле рублей.
Он бы еще запросил девятьсот девяносто девять.
— Поехали, — без колебаний согласился я.
А дальше уже пошла окончательная, то есть предельная застенчивость:
— Сейчас, погоди, — сказал он, — может, еще кому-то в ту же сторону…
Тут и я не выдержал, проявил исконную сибирскую скромность — схватил мужика за отвороты куртки и, дыша нечищеными зубами рот в рот…
В общем, попутчиков дожидаться не стали…
Дверь, маркированная табличкой с номером тринадцать, оказалась незапертой и открылась бесшумно.
Внутри пахло моргом. Конечно, я опоздал и сейчас передо мной откроется… Перемазанное кровью, резиновое то, что осталось от живой девушки Насти, которую однажды мне довелось поцеловать.
Я сделал шаг и увидел странный пейзаж. Настя сидела на диване живая и здоровая, но экипированная довольно экстравагантно. Белая блузка расстегнута до половины, так что виден краешек кружевного бюстгальтера. Одна нога голая, но в туфле на высоком тонком каблуке, вторая — в чулке.
Она тоже меня увидела, но я сообразить не мог, какие чувства отражаются на ее лице.
Перед ней на полу в беспорядке валялось множество предметов дамского туалета, от платьев до нижнего белья и скомканных колготок.
Продвинувшись в комнату еще на полкорпуса, я наткнулся на направленный на меня ствол и, разумеется, Котяныча, сидящего на стуле с гнутой спинкой у невысокого элипсообразного столика в противоположном от.
Насти углу комнаты. Получилось, что мы держим друг-друга на мушке.
— Заходи, дядя!
Я так и не понял, удивился Воронов моему появлению или ожидал чего-то в этом роде. Он умный, а умные умеют предугадывать. А я так точно не удивился, встретив Константина Альбертовича. Последний сегмент мозаики с изображением его вооруженной фигуры занял последний промежуток художественно-документального полотна под названием «Маньяк избавляется от приятелей своей бывшей возлюбленной, а в конце убивает и саму возлюбленную».