Карусель
Шрифт:
Вот он через дальнюю от вахты вышку вертухая спрыгивает в зону. Заметает в предзоннике следы и идет себе к парадному подъезду, над которым уже просыхал барельеф учителей человечества - Маркса, Энгельса, Ленина и не подохшего еще Сталина. Родственник ваш понимал, что в здании должна находиться прорабская хавирка (комната), где Федор возится с чертежами, нарядами и кемарит (спит), убивая время неволи. В здании стояла тьма-тьмущая, но фонарик был у меня с собой. Я знал, что окно прорабской выходило во двор стройки. На последнем этаже я нашел запертую дверь. Все остальные комнаты и помещения были открыты. Значит, это была дверь прорабской. Надеюсь, вы рассуждали бы подобным образом в той ситуации. Дверь была еще не капитальной, а дощатой. Снять ее с петель, войти в хавирку и повесить снова
Но все же, перед тем как задрыхнуть, я нашел в прорабской местечко за ящиками с гвоздями и олифой, где можно было отлично притыриться, если утром сюда зайдет первым не Федор, а, скажем, сам вольный прораб или конвойный.
Давненько, с казарм, не спал я на нарах, но ничего, заснул, да еще как. Хорошо спал, и сны мои были детскими, чистыми, страшными и счастливо кончались. Необыкновенно крепнет душа от таких снов, словно с курорта возвращается, ободренная и поддержанная ими нести в нелегкую жизнь свой крест без уныния и злобы.
Чуть не проспал. Разбудил меня занудный рев подъехавших грузовиков. Сердце мое забилось от волнения и страстного нетерпения обнять наконец ошарашенного моим появлением Федора. Я притырился за ящиками в дальнем углу... Жду, стараясь ни звуком, ни движением не выдать своего присутствия. Забыл сказать вам, что помочился я из окна еще ночью, а то бы не вытерпел и - быть беде. Не знаю, сколько так прошло времени. На часы я старался не смотреть.
Наконец послышались голоса Федора и начальника конвоя. Оба они зашли в прораб-скую, и между ними состоялся разговор. Деловой разговор. Я понял из него, что начальник конвоя строит на имя своей матери здоровенную домину и ему нужны стройматериалы. Секретность сделки он гарантировал. Федор сказал, что ему не жалко казенных материалов, ибо их разворовывали и будут разворовывать все, начиная с секретаря райкома и кончая нач-управления МВД. Но он хочет, чтобы платой за доски, паркет, гвозди, краску, железо и кирпич была возможность закупать для бригады приварок в вольных магазинах, передача писем, снабжение махоркой и одеколоном для питья "Красная Москва". Начальник согласился.
– С тобой легко, Пескарев, - сказал он.
– А с тобой намного легче, - ответил Федор, после чего начальник ушел. Федор крикнул кому-то, чтобы его до обеда не дергала ни одна падла. Он занят нарядами и хочет покемарить (поспать). Вот тут я заворочался, вылезая из-за ящиков, но совсем на всякий случай не вылез. В общем, когда Федор с недовольным возгласом: "Ну, что еще там?" - подошел к моему загашнику (тайнику), я не стал орать всякие слова, я только, улыбаясь торжествующе и радостно во все свое счастливое рыло, смотрел на хлопающего ушами Федора...
Не буду вам здесь пересказывать, о чем и как мы говорили в первые минуты, говорили то шепотом, то жестами и просто без слов понимали друг друга, чокаясь и закусывая коньяк столичной бациллой (самая лучшая закуска) из Яшиного магазина.
Вы бы попробовали вот так полулежа проторчать за ящиками в узком пространстве три дня и три ночи. Выбирался я из зоны вечером после снятия бригады, спаивал механика и снова возвращался ночевать в прорабскую. Федор успел перетащить на себе в лагерь теплые вещи. Чеснок, лук, сало и прочие дела он притырил на стройке. До весны у него была неплохая поддержка. Я знал, что свиданка со мной его подзарядила, и уехал, не погорев, слава богу, и не подведя под монастырь друга.
Уехал я и с радостью, что свиделись, и с ужасной тяжестью на душе от всего увиденного и услышанного. Пересказывать не стану. Читайте "Архипелаг", дорогие. Читайте и пересказывайте своим близким и знакомым. Может быть, они пошустрей засопротивляются всякой коммунистической, а точнее, фашист-ской заразе. Может быть, вы точнее поймете, на каких костях строилось общество развитого, как приучают его именовать цекистские мошенники, социализма.
Перейдем теперь опять ко мне. Вы и так заждались окончания этого письма.
Несколько дней никто меня никуда из тихой палаты не дергал. Я наслаждался покоем, выздоровлением головы и ребер и сладко обмирал от надежды возвратиться вскоре домой. Я приглядывался к сестрам, медбратьям и врачам, пытаясь просечь в них того, кто выносил информацию из психушки. Я обмозговывал каждый взгляд, брошенный на меня, и придавал значение даже случайным словам врачей, обращенным ко мне, но не мог даже строить предположений. Да и зачем? Дай бог здоровья и счастья человеку и подобным ему людям, благодаря которым и наша страна, и мир знают, что вытворяют "самые гуманные на свете" гэбэшники и партийные придурки с нормальными гражданами.
Про свою обиду я старался не думать, чтобы не растравлять душу. Я как бы подвел в душе итог своим отношениям с гнусной Сонькой (советская власть) и в который уж раз почувствовал и понял, что ни водородные бомбы, ни ракеты - ничего не прибавило ей благородства и великодушия. Как была с семнадцатого года мелким, коварным, лживым и жестоким грызуном, так и осталась. И вожди ее, за исключением, пожалуй, Никиты, которого похоронили по-человечески, в сырой земле, а не в кровавой стене, под стать ей.
Ты, Давид, крепни, сил набирайся, Бога благодари, что чекисты по недосмотру тебя не угрохали начисто, и жить готовься продолжать. Жизнь ведь за решетками ликует яростно! Ветер с карнизов капли дождя слизывает. Голубь парит в синеве, никакого всемирного тяготения не чуя. Люди своими и чужими делами занимаются. И чего только не происходит в одну только вот в эту минуточку на живой, сносящей терпеливо и милостиво все обиды и измывательства над собою, на нашей чудоподобной земле!
Вон мужичонку-людоеда, соседа моего бывшего, потащили санитары из "бублика" куда-то на экспертизу. Орет он, язык вываливает, вроде бы помешанный, но нет! Цепляется людоед за жизнь всеми когтями. Чует, что единственная для него возможность спасти шкуру - быть признанным больным с рождения безумцем. А ведь мне, ирод, открылся, поняв безошибочно, что не в моих правилах донести, настучать даже на него, на змея, которого любой человек должен, взяв перед Богом грех на свою душу, удавить сальным кухонным полотенцем и выбросить то полотенце на помойку. Мерзопакость.
Приперся он из своей затерянной на Тамбовщине глухомани в наш невезучий городишко свидеться с умирающей сестрицей. Наследство получить хотел: денег десять с лишним тысяч, дом и всякий скарб. И решил, людоедина, пойти купить что-нибудь в наш гастроном центральный. А жрать в гастрономе нечего, кроме прошлогоднего борща в банках ржавых, "Завтрака туриста", где перловка полусырая смешана с томатом и рыбными опилками, хлеба, соевых конфет и "Советского шампанского". Взял людоед шампанского, хлеба, кислой капусты и соевых конфет. В ярость, по его словам, ужасную пришел от такого выбора продуктов, но делать нечего. Жрать охота, а в доме умирающей из еды только герани пожухлые, неполитые и переживший не одно уже поколение хозяев фикус. Даже собаки шелудивой не было в доме умирающей. А то людоедина закусил бы вымоченной в уксусе и затушенной в чугунке собачатиной. И вот, забыв от голодухи следить за выражением своей людоедской хари, вышел он на улицу, на проспект Ленина, со зверски горящими глазами и оскалив крепкие свои белоснежные красивые зубы. "Милиционера вон того молоденького зажарить бы сейчас на вертеле! Неплохо пошел бы он под шампанское и кислую гастрономовскую советскую, мать ее ети, капустку! Ишь, рыло наел, поросенок в фуражке!" - подумал тогда, оголодавшись, людоедина моя знакомая и, совсем забывшись, впервые за много лет скрытной жизни, облизываясь и сглатывая бешеные слюнки, стал заглядываться на пухленьких мальчишечек, дебелых бабенок и стройных, скачущих, как овечки, девушек... Забылся, змей, и это его погубило. Догнал тварюгу тупой колун.