Карусель
Шрифт:
Едем, говорю я Клаве, едем, хватит уже лечиться! Нет, отвечает она, не хватит. Не будем откладывать на завтра то, что можно сделать сегодня. И она взялась за мой геморрой. С ним вполне легко жилось. Врач сказал, что он еще не встречал людей с идеальной прямой кишкой и абсолютно беззаботным анусом, но Клава уговорила врача положить меня на стол. Вспоминать об ужасно тяжелой операции не стоит. Мне и сейчас легче стоять, чем сидеть.
Ну что еще, спрашиваю, резать будем, Клава? Гланды Валере, говорит, непременно удалим, а Милку подержим с полгода в корсете. У нее сутулая фигура. В Америке с такой осанкой нечего делать. Ты с ума сошла, говорю, ждать еще полгода! Мы на пенсии. У нас нет никаких сбережений. Мы все проели и истратили на передачи друг другу в больницах, Клава!
– говорю я. Это тайна, говорит Клава. Живи, лечи себя и ни о чем не беспокойся...
Хорошо. Так прошло два года. Милка носила корсет и похорошела, хотя страдала, что мальчишки дразнят ее жопой в арматуре. Валере же удалили гланды и вывели глистов, но так неудачно, что испортили флору кишечника. Он похудел и перестал усваивать пищу. Затем стал поправляться и два месяца провел в кишечном санатории в Литве. Но вы знаете, чему он там научился, бездельник? Он стал онанировать! Да, с этим Валерой в наш дом вошла беда. Я его бил по рукам, я его умасливал, я ему рассказывал все, что с ним будет в зрелости и как у онанистов сохнут мозги, выпадают волосы, не держится моча, опухают ноги, пропадает память, появляется близорукость и атрофируются мужские силы до того, что взрослые люди не хотят жениться и начинают так себя ненавидеть, что ни о каком доставлении удовольствия самим себе уже не может быть и речи. Бесполезно. Увлекся парень, как некоторые дети увлекаются марками и моделями машинок. Беда. Клава говорит: подрочит, подрочит и перестанет. Но я не могу понять ее спокойствия. Меня в детстве учили и бабушка, и мама, и папа держать руки подальше от горячего, и вот вы видите я еще вполне мужчина в свои годы.
Едем, Клава, говорю я. Так нет. Мы не едем, а Валера ходит в психдиспансер лечить нервы от онанизма. Наконец он успокаивается, а Клава задумала обеспечить себя и меня очками, потому что прочитала в газете "Известия" про пенсионерку, бросившуюся с девяносто девятого этажа небоскреба из-за того, что у нее не было лишних ста долларов на очки минус три в хорошей оправе. Сделали мы себе очки. Мне две пары и Клаве две пары. Ну что еще?
– спрашиваю. Теперь мы возьмемся за зубы. Я прочитала в "За рубежом", что рабочего человека разоряют дантисты: на одну пломбу нужно работать пять дней. Ужас! Хорошо. Мы взялись за зубы. Поставили мосты где нужно, запломбировали кое-что, вроде бы все в порядке. Едем? Нет. Я ложусь, говорит Клава, на похудание в Москву. Пришла моя очередь, я ее два года ждала.
Остаюсь один с детьми и узнаю, почему успокоился Валера. Вызывает меня директор школы и говорит: у вашего сына триппер. Нам сообщили из вендиспансера. Он отказывается назвать имя женщины, с которой связался. Кто она, спрашиваю, Валера? Не знаю и не знаю. Она, говорит, затащила меня в кусты на пляже, дала стакан водки, и больше я ничего не помню. Клаве я не писал об этом в Москву на похудание, чтобы она опять полнеть не стала. Вылечили Валеру быстро, и я подумал: в конце концов, триппер такая болезнь, как я слышал, что лучше ею переболеть, как скарлатиной или корью, один раз и потом жить спокойно до конца своих дней. Все, как говорится, к лучшему.
Вам не надоело слушать? Хорошо. Клава худеет в Москве двадцать второй день. Мне это нравилось, потому что лежащим на похудании не надо носить передачу. Пока в нашем городе соберешь передачу, согнешься в ишачий, извините за выражение, член. На рынок, чтобы застать мясо, следует попасть в пять утра. Если придешь в семь, то на том месте, где мясо лежало, уже полевыми цветами торгуют. Принесешь такой букетик Клавочке в больницу и пошлешь вместе с записочкой. А в записочке печально напишешь: "Милая Клава! Ты же знаешь, что я весь мир бросил бы к твоим ногам, но в гастрономе хоть шаром покати - нет продуктов. Поправляйся. Завтра я заведу будильник на четыре часа утра". А Клава отвечает: "Не волнуйся за меня. Лучше проверь, есть ли у тебя радикулит". Я пишу: "Клава! Как я его проверю?" Она отвечает: "Подними что-нибудь тяжелое и резко повернись на одном месте. После этого мы будем подавать. Целую".
Хорошо.
Наконец за неделю до выписки Клавы, она уже начала пить соки и есть овощные пюре, приходит заплаканная Милка. "Что такое, дочка?" Милка не отвечает. Рыдает на тахте, плечики трясутся, просто воет во весь голос." Кто тебя обидел?" - "Никто... наоборот... папочка... он меня любит... когда я сняла корсет... он сказал... какая ты, оказывается, красоточка... мне это было приятно... у меня будет ребеночек..."
Боже! В моих глазах темнеет так, что я думаю, не ослеп ли я? Самое дорогое в Америке, так сказали недавно по телевизору, это восстановление зрения после нервной слепоты. Хорошо еще, что я ослеп в СССР. Но это была иллюзия. Я вновь прозрел, но не знаю, что делать с Милкой. Просто в голове не умещалось: соплячке пятнадцать лет, она еще палец сосет перед сном, плачет от страха, когда месячные приходят (я это слышал от Клавы), и вот на тебе! Она уже хочет ребеночка! "Зачем на нашу голову мы одели твою проклятую спину, твой злополучный скелет в корсет, зачем?
– вскричал я. Лучше бы ты была сутулой и впоследствии горбатой, но не испорченной девушкой. Боже! Куда смотрят учителя и поганый комсомол? Что мне теперь делать, если я не могу встать?.."
"Не надо вставать, папочка, не ругай меня. Мы полюбили друг друга навек, как Ромео и Джульетта..." - "Кто эти люди?" - снова вскричал я. "Стыдно, папочка, не знать... Мы любим друг друга, как вы с мамой... хотя Петя раньше бил меня и ненавидел... теперь все по-другому... но меня вырвало на алгебре и химии, не ругай..."
Вы верите, Давид, во мне душа перевернулась от переживания, и я спрашиваю: "Ты знаешь, чем я занимался в пятнадцать лет? Я таскал кирпичи и зарабатывал деньги. Когда это у вас началось, мерзавка?" - "Когда мама легла на похудание..." - "Ты знаешь, что теперь она так похудеет, что не встанет с койки?" - "Папочка-а-а-а! Я всех люблю, - орет эта дура, - и тебя, и Валеру, и маму, и Петю-ю!.."
Я собрал все свои силы, прямо как Николай Островский, встал, посмотрел на Милкин животик и грозно сказал: "Это будет твой первый и последний аборт, развратница! Пусть твой битлз не попадается мне на глаза! Я оторву ему женилку!.." - "Папа, мы женимся... иначе я повешусь!.. Вот увидишь, я повешусь!" - "Как ты женишься в пятнадцать лет? Ты понимаешь, что только одно мое слово, один звонок в милицию, и он загремит за порчу малолетних? Скажи спасибо, что я не зверь и не люблю доносить на людей, но я сделаю, я сделаю все, чтобы он жил на свободе и харкал кровью..."
Кстати, боль у меня как рукой сняло. Но надо было что-то делать. Я звоню Клавиному родственнику - большому гинекологу, который видел кое-что пострашней. "Коля, выручай, по гроб жизни не забуду, нам же ехать надо, а в Америке только очень богатым людям под силу рожать и воспитывать детей, недаром бедные продают их миллионерам, я в "Огоньке" читал".
– "Хороший ты, - отвечает Коля, - человек, Соломоша, но идиот ужасный, и поэтому я тебя выручу".
– "Быстрей, - говорю, - Коля, пока Клавочка не вернулась!"