Касание
Шрифт:
…Вслепую, наугад
Воздвиг из сосен крепость.
Но это ведь нелепость:
Апрельский снегопад!
Апрельский снегопад —
Заклятый враг резонов,
Попратель всех сезонов
И низвергатель дат…
Какая-то веселая отвага
И вправду: эти дни —
Питомцы беспорядка
Нам, видимо, сродни,
Близка нам их повадка…
— Что вы сказали, Леонид Эдуардович? — отозвалась стоящая у прибора лаборантка.
— Вот дура! А хвасталась чем? Новой дубленкой! — сказал Пегов.
— Кто? Директорская секретарша? — спросила лаборантка.
— Секретарша, секретарша…
— Это точно, она — дура, — согласилась лаборантка.
Стихи были о любви, которая застигает вопреки прогнозам и уверенности, подобно этому апрельскому снегопаду, попирая резоны и привычки и, подобно снегопаду в апреле, может отхлынуть, но все равно беспримерность ее повадки будет преследовать тебя всякий раз, когда размеренная походка календарей и дел старается приучить тебя к незыблемости распорядка жизни, который ты предписал себе.
И уже не было ни жары, ни лаборантки у прибора, и прохладное ощущение полета вдруг наполнило все пеговское существо.
…Ася ответила сразу, в телефонной трубке даже не прозвучал гудок. А может, и прозвучал, но Пегов услышал только ее голос.
— Что случилось? — спросила она.
— Случилось. Апрельский снегопад, — ответил Пегов и теперь услышал еще, как колотится у него сердце.
— Нет, — сказал Ася, — уже август.
— Значит — апрельский снегопад в августе, — сказал Пегов».
Вот написала. Вот прочла тебе. Ну и — как? Не говори, не говори ничего, пожалуйста. Не понравилось? Но рассказ-то еще ученический, первый. А сочинять, оказывается, жутко интересно. По неведомому зову, приказу к тебе сбегаются предметы, люди, обрывки разговоров, стихи, прочитанные московским поэтом на вечерних посиделках, давние воспоминания… И люди на обыкновенном листе бумаги начинают править бал своих поступков.
Все это не про нас с тобой, и в чем-то — про нас. Уже закончив рассказ, я поняла, что в нем — отзвук, отголосок наших бесед об искусстве. Это ты мне сказал: «Искусство не управляет людскими чувствами. Но оно может высвободить их из заточения в нас самих»? Ты? Или я хотела в каком-то письме написать тебе об этом. Значит, все равно, ты.
А еще ты как-то сказал, что любишь старинные романы, похожие на русские «матрешки», где разобщенные сюжеты упакованы один в другой.
Может, если я начну сочинять, мои придумки будут оседать между страницами повести моей любви.
Я буду читать их тебе первому. Сейчас я представила, как это заманчиво. Ты сидишь в моей комнате, а я читаю тебе. Или где-то в лесу. Ты лежишь, закинув руки за голову, а я читаю. Или в дальней автомобильной дороге. Твои руки на руле, ты смотришь вперед, не видя меня, а я примостилась рядом и читаю.
Длинное вышло письмо.
Это оттого, что у меня все меньше и меньше остается Памяти. Что твой Голос уже иссяк. Что я могу уже только так и сяк тасовать их, что мне остаются письма, одни письма.
Впрочем, один осколок Памяти еще выпал мне».
ПАМЯТЬ
Почему-то я наметила Староконюшенный. Казалось, что именно на его углу произойдет чудо. Я еще не знала точно, что это будет за чудо, но с каждым шагом приближение к нему было все ощутимее.
Магазин «Ткани» я еще миновала спокойно, но у «Украинской книги» сердце начало так колотиться, что я замедлила шаг, — я была уверена, что прохожие слышат этот грохот внутри меня. А у антикварного я просто остановилась и бессмысленно уставилась на какую-то псевдокитайскую фарфоровую безделушку в витрине.
Я пошла сюда, на Арбат, потому что день этот был годовщиной. Годовщиной нашего знакомства с Мемосом, нашего прохода через Москву — от Чистопрудного бульвара к Арбату. Сначала я хотела дождаться часа, когда над городом повиснет алый закат, но не выдержала и пришла раньше.
Я стояла у антикварного и рассматривала китайского фарфорового божка, в одеянии которого пестрели подробности туалета придворного Людовика XIV. Я даже улыбнулась этому, хотя в общем-то разглядывала фигурку довольно тупо.
Вот я пришла на Арбат. На Арбат, который теперь никогда уже не пересечется с афинской улицей Бубулинас. И нет, значит, в мире перекрестка, на котором Мемос будет ждать меня. И я не подойду и не уткнусь лицом в его рубаху, и авторучка не воткнется мне в скулу. Нет такого перекрестка.
И все-таки я наметила Староконюшенный, и я ждала чуда, и сердце грохотало, как мотор без глушителя.
Никакого чуда не произошло. На углу Староконюшенного стоял тот же детский универмаг, и единственным событием в нем была «Выставка-продажа одежды для ползунков». И, как всегда, из отделения ОРУДа в переулке вырывались гневные мотоциклы, и выходили печальные автоводители с отобранными правами.
Я произнесла про себя:
Ничего не случилось,
пожалуй,
Только шла кавалерия
вниз…
— Здравствуйте, Ксения. Вы меня не помните? Я Димитрос Александракис. Нас с вами знакомил Янидис.
Господи, как я могла его не помнить? Разве я могла забыть что-нибудь, что связано с Мемосом? И помнила и знала, знала, что Александракис жил в Москве как политэмигрант, а когда в Греции началось «полевение», уехал на родину, конечно, Господи, помнила. И знала.
Александракис сказал:
— Как странно, что я встретил вас именно на Арбате.