Кашель на концерте
Шрифт:
Нет, признаться, так я потом уже не думал. Прежде всего я должен постараться быть честным перед самим собой. Когда из поезда выходили первые пассажиры и ее среди них не было, так я уже не думал, ибо тогда всему наступал конец. Со счастьем же обстояло иначе, прежде оно не кончалось сразу; это произошло уже позднее. Надо все-таки быть честным и разумным. Это началось какое-то время спустя, да-да. Обычно счастье приходило, едва вдали угадывался поезд, фыркающий и черный на фоне серого городского небосвода; по-другому началось только вчера, когда поезд уже стоял у перрона. Когда поезд окончательно остановился, по-настоящему встал, только тогда я начал надеяться; он застыл, открылись двери… и она не приехала…
Я спрашивал себя:
Я не решаюсь признаться себе в этом; я едва ли решусь опять пойти туда; ведь будет еще ужаснее, когда не останется даже этой секунды. Неужели они отнимут у меня и ее?
Это слишком малая величина. Существует какая-то грань. Некая субстанция нуждается в последней твари, но даже и последняя тварь нуждается по меньшей мере в одной секунде в день. Вы не имеете права отнять у меня эту единственную секунду.
Ваше жестокосердие принимает страшные формы. У меня даже денег нет на обратный проезд, нет даже на часть маршрута, а ведь мне надо еще сделать пересадку. Все срывается из-за какого-то гроша. Ваша черствость бесчеловечна. Вы даже не купите больше, чем вам хотелось бы. Вы даже не хотите приобрести больше товара. До сих пор вы только и кричали что о товаре. Но ваша алчность стала настолько омерзительной, что теперь вы сидите на мешках с деньгами и жрете их. Я вполне верю, что вы едите деньги. Я только спрашиваю себя: зачем? Что вам, собственно, надо? У вас есть хлеб, вино, табак, есть деньги, все есть, у вас есть ваши толстые жены — чего же еще-то вы хотите? Почему бы вам не раскошелиться? Ни гроша, ни грамма хлеба, ни крошки табаку, ни глотка водки… ничего… ничего. Они вынуждают меня на крайний шаг.
Мне приходится начать войну, я прикончу их форпост, этого машущего своей сигнальной железякой борова с сострадательной рожей, который надувает меня; ведь он переговаривается с ними по телефону! Он с ними заодно, теперь меня в этом не разубедить! Вчера я подслушал его! Этот боров предает меня, теперь уж я это доподлинно знаю. Вчера я пришел раньше, намного раньше, он не мог знать, что я уже тут, я пригнулся, в ожидании присел под окном, и так оно и есть! — он принялся накручивать ручку, раздался звонок, и я услышал его голос! «Господин амтман, — произнес его голос, — господин амтман, надо что-то предпринимать. С этим парнем так дело дальше не пойдет. В конце концов, речь идет о безопасности служащего! Господин амтман… — Его голос умолял, этот боров дрожал от страха. — Слушаюсь, платформа четыре-б. Конец связи».
Отлично, стало быть, я его перехитрил. Теперь они прибегнут к последнему средству. Они теперь примутся за меня. Начинается война. Обстановка, по крайней мере, ясна. Я буду драться, как лев. Я собью с ног всю эту банду, смету их в одну кучу и брошу под колеса поезда, прибывающего в тринадцать двадцать…
Теперь они мне больше ничем не помешают. Они довели меня до крайности, хотят отнять у меня мою последнюю секунду. Но они уже ничего себе больше не купят. Даже часов, до сих пор они все время охотились за часами. За мои двести книг я получил в общем и целом три фунта чая, это были великолепные книги. На мой вкус они великолепны. Когда-то я очень интересовался литературой, но получить за двести книг три фунта чая — это же просто грабеж; взамен постельного белья я получил немного хлеба, украшений моей матери хватило, чтобы прожить целый месяц, а ведь человеку надо безумно много, в особенности если он ходит по острию ножа. Для трех месяцев и четырех дней — долгий срок — ему требуется необычайно много.
В конце концов, остались еще часы отца. Часы имеют свою ценность, никто не может отрицать их ценности; может, вырученных денег хватит на обратный путь? Быть может, у кондуктора доброе сердце и он позволит мне в обмен на часы проехать домой, а может быть, может быть, мне придется купить два обратных билета. Господи!
Сейчас половина первого, мне надо привести себя в порядок; это не составит особого труда, да, собственно, вообще никакого труда не составит; мне просто надо подняться с постели, вот и весь сказ; в комнате лишь голые стены, я все обменял. Надо же было как-то жить. Хозяйка взяла матрасы вместо месячной платы за комнату. Приличная женщина, очень приличная. Одна из самых приличных, каких я когда-либо встречал. Добрая женщина. На пружинной сетке прекрасно спится. Никто не знает, как великолепно спится на пружинной сетке, если вообще спится. Я вообще не сплю, я живу за счет некой субстанции, живу за счет секунды надежды, секунды, когда открываются двери и никто не выходит…
Надо взять себя в руки; предстоит битва. Сейчас без четверти час, без десяти отъезжает трамвай, тогда ровно в четверть второго я буду на вокзале, в восемнадцать — на перроне; когда этот махальщик жезлом выйдет из своего домика, я как раз буду там, чтобы снова услышать от него: «Сегодня тоже без опозданий, мой господин!»
Этот боров действительно всякий раз говорит мне «мой господин»; на всех остальных он покрикивает или просто говорит: «Эй, вы там… отойдите от края платформы, да-да, вы!» Мне же он говорит «мой господин»! Это что-то значит; они притворяются, они ужасно притворяются; глядя на них, можно подумать, что они тоже голодают, что у них нет больше чая, табаку, нечего выпить; они делают такое лицо, что хочется обменять для них последнюю рубашку.
Они так притворяются, что, глядя на них, можно рыдать годами. Мне надо попробовать поплакать. Мне кажется, плакать — хорошо, это эрзац вина, табака, хлеба и, может быть, эрзац такого состояния, когда исчезнет последняя секунда надежды и у меня не останется ничего, кроме двадцати четырех часов полного отчаяния.
В трамвае, конечно, не стоит плакать, мне надо взять себя в руки, надо как следует встряхнуть себя. Они ничего не должны заметить; а вот на перроне мне надо быть начеку. Наверняка они спрятали где-то своих людей. «В конце концов, речь идет о безопасности служащего, платформа 4–6». Мне надо быть чертовски внимательным; женщина-кондуктор временами обеспокоенно поглядывает на меня; несколько раз задает один и тот же вопрос: «У кого еще нет билета?» И при этом смотрит только на меня; но у меня действительно есть билет, я мог бы вытащить свой билет и сунуть ей под нос, она сама мне его дала, но забыла об этом. «У вас уже есть билет?» — трижды повторяет она и смотрит на меня так, что я краснею, но он действительно у меня есть; она отходит, а все пассажиры думают: «У него нет билета; он обманывает трамвай». А я заплатил за него последние двадцать пфеннигов, у меня даже есть пересадочный билет…
Мне надо быть начеку; я кинулся было, как всегда, к проходу на перрон; но они могут стоять где угодно; когда я устремился к перрону, то вдруг вспомнил, что не купил перронный билет, в кармане у меня было пусто. Было уже семнадцать минут второго, через три минуты прибудет поезд, я сойду с ума. «Возьмите у меня часы, — говорю я. Мужчина оскорблен. — Господи Боже мой, возьмите же часы». Он отталкивает меня. Высокородная публика замирает. Я действительно должен вернуться, уже семнадцать с половиной…
— Часы, часы за один грош. Часы не ворованные, честные, часы моего отца.
Люди принимают меня за сумасшедшего или преступника. Ни один боров не хочет купить часы. Может статься, они еще и вызовут полицию. Надо обратиться к своей братии, они мне помогут. А наша братия стоит внизу. Восемнадцать минут, я уже схожу с ума. Неужели именно сегодня, когда она должна приехать, я должен пропустить поезд? «Приеду поездом тринадцать двадцать».
— Слушай, приятель, — говорю я одному, — дай мне один грош за часы, но только быстро, очень быстро.