Кастет. Первый удар
Шрифт:
Пролог
Есть в центре Великого города, на самой главной его улице — Невском проспекте, — знаменитое во все времена кафе.
В годы НЭПа, застоя и перестройки славилось оно своими тортами и своим, фирменного приготовления, мороженым. Менялись власти, деньги, даже политическое устройство и название кафе — сейчас оно именовалось «Сибарит», не менялось только традиционно высокое качество «сибаритской» выпечки и популярность у горожан и приезжих.
У входа в «Сибарит», прямо на проезжей части, остановились одна за другой три машины — два черных, величиной с небольшой автобус, джипа, а между ними — битая и езженая «копейка», чей капитальный ремонт обошелся бы дешевле покупки нового колеса для одного из джипов. Дверцы джипов одновременно
Убедившись, что городские люди не представляют опасности для их подопечного, двое подошли к «копейке» и открыли заднюю дверь. На неяркое весеннее солнце выбрался высокий худой старик, выглядевший так же затрапезно, как и машина, на которой он приехал. Черные, лоснящиеся на коленях брюки, клетчатая рубашка, из тех, что прежде назывались «ковбойка», поверх — вязаный, собачьей шерсти, жилет, на ногах — короткие обрезанные валенки, из которых выступали длинные, почти до колен, шерстяные носки домашней вязки.
Старик тоже огляделся, но не так, как его спутники, а спокойно, по-хозяйски, как осматривает свой участок приехавший после зимнего перерыва владелец шести соток в дачмассиве Пупышево. Потом поднял глаза в блеклое, не набравшее еще летних красок небо, посмотрел не щурясь на солнце, улыбнулся, словно довольный увиденным, и неспешно направился ко входной двери кафе, тщательно обходя лужи и обильный городской мусор.
Гудевший разными голосами зал обернулся на вошедших и почему-то разом замолк, даже молодежь в дальнем углу перестала смеяться своим детским шуткам. А старик и два его спутника не торопясь прошли через весь зал, почти до служебных помещений, и, отдернув тяжелую с кистями портьеру, вошли в скрытую от посторонних глаз комнату, ту самую, которую знающие люди называли между собой «каморка папы Карлы».
Комната эта существовала столько же времени, сколько существовало кафе, не меняя при этом своего сказочного имени и своего непростого назначения, потому что собирались здесь самые важные в городе люди, чтобы решать самые важные для города вопросы. Троцкий встречался здесь с политическими оппонентами, Зиновьев — с нэпманской верхушкой Петрограда, в сентябре 41-го только что прибывший на Ленинградский фронт Жуков — с неизвестным в черном кожаном пальто, после чего наступление на город было остановлено, и много еще известных и неизвестных Большой Истории личностей побывало в стенах «каморки папы Карло», решая свои важные для всех горожан дела.
А сегодня туда пришел Федор Иванович Жуков — Смотрящий по городу и его окрестностям, как он называл свою неофициальную должность, хотя зона его влияния простиралась до Белого моря, и важные уголовные авторитеты Мурманска, Архангельска и Петрозаводска приезжали к нему советоваться по неотложным преступным делам. А про псковских и новгородских паханое и говорить нечего — те бывали в городе чуть ли не каждую неделю.
Дядя Федя, как последние двадцать лет называли его знающие люди, уважительно позабыв его прежнее погоняло — Жук, сел за единственный в кабинете стол, поглядел на стенные часы работы самого Павла Буре, сверился со своими — «Победа» на тертом кожаном ремешке и удовлетворенно хмыкнул — до прибытия остальных оставалось еще пятнадцать минут.
— Кофе, Федор Иванович? — спросил один из оставшихся у дверей мужчин.
— Чайку, будь ласка, и телевизор выключи…
Мужчина сказал что-то в приоткрывшуюся дверь и нажал телевизионную кнопку. Многоцветный японский экран погас, а на столе, словно на скатерти-самобранке, появился стакан с крепким, до черноты, чаем, блюдечко с лимоном и еще одно — с домашними, черного хлеба сухариками.
Вкусы дорогих гостей в кафе соблюдались строго. Дядя Федя еще раз посмотрел на часы, и вместе с дрогнувшей ажурной стрелкой открылась дверь и в зал вошел первый из ожидаемых на тайные посиделки гостей — мужчина в тертой кожаной куртке, странно прижимавший голову к правому плечу. Старик
— Здравствуй, Гена, как живешь-можешь?
— Спасибо, Дядя Федя, потихоньку.
— Кирей, я гляжу, опаздывает…
— Да нет, он у входа стоит, докуривает.
Старик с пониманием кивнул, сам он, по врачебному настоянию, курить бросил и в своем присутствии другим не позволял, но по табаку страдал, заменяя его сухариками и дешевыми леденцами…
Не успел Гена Есаул —глава борисовской группировки, недавней, но набравшей уже большую силу в городе, — устроиться за столом, как дверь вновь открылась и вошли двое. Лидер колдобинских Кирей, он же Всеволод Иванович Киреев, — импозантный дорого и со вкусом одетый мужчина возрастом уже за пятьдесят, а следом за ним — его правая рука, «Визирь», как в шутку именовал его Кирей, круглолицый улыбчивый старичок в старом невзрачном плаще и шляпе из кожзаменителя — Петр Петрович Сергачев. Старик вновь поднялся навстречу гостям, пожал ладони, крепкую киреевскую и пухлую Сергачева, жестом пригласил к столу.
— Видели? — спросил Дядя Федя, указывая на темный телевизионный экран.
— Слышали, — за всех ответил Есаул, — в машине, пока ехал, по всем станциям передают. Это же беспредел какой-то!
Киреев и Сергачев согласно кивнули.
— Что думаете? — голос Смотрящего окреп, в бесцветных выгоревших глазах зажглись злые огоньки.
Те, кто знал Дядю Федю прежде, когда тот носил еще погоняло Жук, знали, что раньше, когда он в молодой силе был, в такие моменты его нужно было сторониться. Мог зашибить, изувечить, а то и смертный грех на душу взять — жизни лишить.
Но это — раньше…
— Что думаете? — повторил он уже тише.
Присутствующие молчали.
Не оттого, что ответить было нечего, а потому, что говорить сейчас должен Дядя Федя, он здесь главный, он Смотрящий, его слово в уголовном мире — закон. Они — тоже воры, и их речь имеет вес, но не теперь, а когда толковище начнется и каждый свое мнение высказать сможет, а пока их дело слушать, что Смотрящий скажет и как этому возразить, если такая нужда возникнет.
— Дерьмо дела, — сказал Дядя Федя, —я большой сход в «Медведе» собираю, всех позвал — и айзеров, и чеченов, и чурок косоглазых, всех, а с вами хочу пока здесь потолковать, потому что накипело уже дальше некуда.
Он стукнул себя в костлявую грудь и поднялся, зашагал по небольшому кабинету, шурша войлочными подошвами по наборному паркету. Как назло, опять разболелись помороженные в далеком 64-м ноги, когда он с двумя подельниками ушел с этапа и больше месяца скрывался в зимней голодной тайге. Вышли тогда из тайги только двое, и никому не рассказали, что случилось с третьим. На вопросы отвечали коротко — помер он.
— Когда в стране бардак начался? — снова спросил Дядя Федя и сам же ответил: — Как Сталин помер, батюшка наш незабвенный. Зверь он, конечно, был, зверь, каких поискать, но порядок в стране блюл, потому что людишек в страхе держать надо, а страх — он и уважение дает и любовь всенародную… Вот ты, Гена, скажи, ты ментов боишься?.. Лыбишься, и правильно делаешь, что лыбишься, потому что никто их не боится, кроме бабушек-пенсионерок, а в наше время ментов боялись. Боялись и оттого уважали. А теперь простой человек боится, что на улице отморозок какой-нибудь до него докопается, деньги отберет, разденет, а то и на пику посадит, и управы на того отморозка не наищешъся. Дома человек тоже боится, что приедет чечен обкуренный и подорвет этот дом к чертовой матери, вместе со стариками, бабами и детишками малыми… Вот вы думаете, небось, чего это Дядя Федя старину вспоминает, да о прежних годах кручинится, а того — что прежде закон был и порядок, закон, что на бумаге записан, и закон, что внутри каждого. У кого этот закон внутренний верой во Христа назывался, у кого совестью, а у кого и просто страхом, но он был — закон внутри каждого человека, а теперь нет этого ничего, пустое место, а не совесть и вера, а на пустом месте, как известно, только сорняк и может вырасти… Вот думал я, думал и понял, что, кроме нас, воров, больше и нет никого, кто бы закон внутри себя сохранял и по этому закону жил…