Касторп
Шрифт:
— Именно так, но без кошмаров. Просто я просыпаюсь через час, от силы два, и до утра уже не могу сомкнуть глаз. Иногда несколько ночей кряду. Зато на лекции или в трамвае глаза так и слипаются. Раньше я мог читать два, три, четыре часа. И что-то записывать. Теперь, случается, прочитав несколько страниц, я забываю, что было на первой. Когда выхожу из дому, три раза проверяю, взял ли ключи. А вообще, — Касторп на секунду заколебался, — я стараюсь как можно реже выходить из дому. То есть предпочитаю не покидать свою комнату.
— И что же вы тогда делаете, позвольте спросить? О чем думаете?
— Мне очень трудно это объяснить. Можно ли думать ни о чем? Я лежу в кровати и смотрю в окно. Или
— Снотворное, — докончил доктор Анкевиц. — Легкое снотворное, вы это хотите сказать, да?
— Именно за этим, и только за этим я пришел, — Ганс Касторп выпрямился в кресле, словно беседа подошла к концу. — Порошок или капли, все равно.
— Ну конечно, я выпишу рецепт. Но вы прекрасно понимаете, — доктор встал и, подойдя к эркеру, поглядел на улицу, — что всякое отклонение от нормы требует устранения причин. А вам хочется сразу устранить следствие. Как кратковременная мера это возможно. Разумеется. Ваше состояние ведь нельзя назвать очень тяжелым. Вы не больны. Это всего лишь небольшое недомогание. Временное. Если я правильно оцениваю ваш образ жизни, питание, алкоголь, табак, кофе — все это не выходит за пределы разумной нормы. Словом, причина в чем-то ином. Но вы не хотите ее касаться. Даже думать о ней не хотите, не говоря уж о том, чтобы поделиться с кем-нибудь посторонним, не заслуживающим вашего доверия.
— Не понимаю, к чему вы клоните, доктор.
— Отлично понимаете. Сами минуту назад употребили слова «раньше» и «теперь». В промежутке что-то должно было случиться. На самом деле или в воображении. Возможно, вы что-то вспомнили. Вас это мучает, преследует, и вы требуете капель. Они, конечно, помогут. Но ненадолго.
— Вы полагаете, я должен открыть вам душу? Или, как вы это называете, подвергнуться психоанализу? Поверьте, я принадлежу к разряду людей, которые к таким новомодным вещам испытывают отвращение.
— А кишки! Внутренности! Плазма! Потроха! Кровь! Кал! Моча! Слюна! Семя! Это у вас не вызывает отвращения? Если бы у вас был понос, вам пришлось бы по крайней мере описать врачу свой стул. А я — прошу прощения — предлагаю, чтобы вы просто сказали, что произошло перед тем, как вы потеряли сон. Вот и все, господин Касторп. Кто вам наплел такую чепуху? Открыть душу? Психоанализ? Да мне-то какое дело? Врача интересуют факты. Я хочу вам помочь, но без вашего содействия у меня ничего не получится. Ну ладно, короче, что вы предпочитаете: капли или порошки?
С этими словами доктор Анкевиц снова сел за стол и достал бланк рецепта. Когда он потянулся за пером с янтарной ручкой, Касторп вынул из кармана пиджака портсигар, а из него — «Марию Манчини».
— Я могу закурить? — спросил он. — Не вижу тут пепельницы.
Еще никогда в жизни ему не доводилось так много о себе говорить. Его необычайно смущало, что он находится в центре этой истории как главное действующее лицо, как виновник случившегося и, наконец, интерпретатор, поскольку, хотя он инстинктивно избегал оценок, время от времени у него вырывалось что-то вроде: «я посчитал, что так будет правильно» или «пожалуй, это было неуместно». Начало, однако, далось ему легко, ибо, закурив сигару, он приступил к рассказу с поисков «Марии Манчини». Труднее оказалось пересказать памятный сон о незнакомке, прикасающейся к его затылку в детской, а также видение (такое
Едва он добрался до той ночи, когда читал «Эффи Брист», доктор Анкевиц, не говоря ни слова, достал из аптечки бутылку превосходного французского коньяка, налил по изрядной дозе живительной влаги в две пузатые рюмки, вручил одну Касторпу, легонько с ним чокнулся и, воспользовавшись тем, что Касторп поднес свою рюмку ко рту, деликатно его перебил:
— Стало быть, именно после этой ночи вы стали плохо спать?
Пациент было возразил, но тут же признал, что неприятности, пожалуй, начались именно тогда.
— «Эффи Брист» я прочел примерно в середине ноября, а первый кризис, то есть, я хотел сказать, первая бессонница случилась в декабре, сразу после похорон канцеляриста.
— Канцеляриста? — доктора Анкевица, видимо, удивил новый сюжет. — Это кто-то из ваших близких?
Тут потребовались сложные объяснения: когда Касторп увидел на доске объявлений некролог, сообщающий о «трагической смерти преданного академическому сообществу сотрудника», в вестибюле шептались, будто некий Пауль Котский, занявший место канцеляриста, в какой-то мере послужил причиной его самоубийства. Старика нашли на чердаке его маленького кирпичного домика: он болтался на бельевой веревке, якобы с приколотой к рукаву короткой, написанной от руки на двух языках запиской: «Дольше я этого не вынесу!» Речь будто бы шла об интригах — Котский, несмотря на польскую фамилию, поляком не был и так отравлял жизнь канцеляристу Нойгебауэру из-за его польского акцента, что тот в конце концов не выдержал и покончил с собой. Церковь сочла эту смерть «несчастным случаем», а Касторп, которого суть дела не очень интересовала, пошел на похороны из чувства долга. Ведь канцелярист был первым, кого он встретил в будущей alma mater сразу после приезда. Каково же было его удивление, когда на загородном кладбище, кроме Хуго Виссмана, помощника покойного, который нес за гробом скромный венок от Императорско-королевского высшего технического училища, он не увидел больше никого из политехникума. А среди окруживших открытую могилу родственников канцеляриста, стоявших двумя отдельными группами, уловил нешуточное напряжение.
Когда священник запел по-латыни, когда гроб соскользнул вниз, а провожающие покойного — те, что стояли слева, — принялись кидать в могилу комья земли и цветы, от второго полукруга, безмолвного и неподвижного, отделился невысокий мальчуган. Касторп сразу его узнал. Это был владелец модели «Пауля Бенеке», тот самый, что у запруды близ казарм произнес, обращаясь к нему, непонятную фразу и юркнул в заросли лопухов. Теперь, вполне прилично одетый, он бросил комок земли на гроб деда и вернулся обратно, но за этот поступок немедленно поплатился: какая-то женщина — то ли мать, то ли тетка — отвесила ему звонкую оплеуху, а он заплакал и стал кричать по-немецки: «За что? За что?»
Зрелище было ужасающее.
Возвращаясь из Брентова в пролетке, Ганс Касторп погрузился в глубокое оцепенение. Слова сидящего рядом помощника канцеляриста Виссмана даже в обрывках до него не доходили. Он думал только о мальчике и его замечательном, вероятно сделанном дедушкой фрегате, разрезающем зеленое зеркало воды. Это зеркало, или, точнее, воспоминание о водной глади, на которую он смотрел три месяца назад, случайно оказавшись у запруды, подействовало на его воображение словно магический предмет, помогающий гипнотизеру ввести свою жертву в транс.