Касьян остудный
Шрифт:
Зотей подумал и от молока отказаться, но Дуняша глядела на него так открыто и сердечно, что в душе Зотея ворохнулось что-то милое, давнишнее, и он, уж не думая больше ни о чем, взял кружку и выпил. Крякнул утробно.
— Да чаво уж одну-то? Давно дома не бывал, молока не хлебывал, — неожиданно для себя пошутил Зотей и совсем заулыбался: — С одной-то и не распробовал.
Дуняша, так и не беря из рук его кружку, снова налила ее с краями, а Зотей выпил на этот раз с тройной прикладкой. Возвращая кружку, лучше разглядел Дуняшу, отметив, что у ней высокий лоб, округлые, едва приметные скулы и по-детски реденькие брови, которые придают всему лицу кроткую доверчивость. Глядела она открыто и светло, но тени ранних трудов и забот лежали на этом умном и красивом лице. «Он прав, Яков-то, мордуем друг дружку, не разобрав, не
— Ты вот еще что, — вернулся Зотей к Харитону, который остался у телеги и разглядывал новую справку. — В плотницком-то деле смекаешь?
— Сибиряки. С топором за поясом родимся.
— Там за нашим бараком обрезь от бруса осталась. Есть и двухметровник бракованный — на шип посадишь, вот тебе и избенка. В землянке, конечно, зимой теплынь, благодать и топлива идет мало, но… кони рядом, овес и прочее, крыс расплодилось, а у вас ребятишки.
— Уж вот спасибо-то вам, — разволновался Харитон и, не замечая того сам, все шел и шел с Зотеем. — Я и говорю, добрых людей на свете больше. А то куда бы вот? Ложись да помирай, а у нас детишки.
Они шли общим двором землянок, вырытых одна к одной. Трава была давно тут вытоптана и вовсе не росла, но остались стоять старые, с толстой задымленной корой сосны, земля под ними была истолочена, унавожена, а корни деревьев — обиты и ощепаны. Всюду стояли разномастные телеги, ждали своей поры со ржавыми полозьями сани, ящики-бестарки. На веревках трепалось бельишко, мешки, половики. У спуска в некоторые землянки ютились собачьи конуры, и возле них лежали псы, привыкшие к большой сутолоке и ко всему равнодушные. У крайней землянки на лавочке сидела старуха и чесала голову, завесив лицо седыми волосами. Маленького роста мужик в лаптях с чистыми портянками и в красной длинной рубахе под суконным жилетом мазал колеса.
— Здорово, Кузя, — сказал комендант Сибирцев.
Мужик бросил мазило в ведро с дегтем и не сразу разогнул видимо отерпшую спину. Маленькое лицо у него темное, морщинистое, как монета старой чеканки.
— Десятник на тебя жалуется, Кузя.
— Не выезжаю-то? — вострые глаза у Кузи улыбались.
— Сегодня третий день, — напомнил Сибирцев.
— Третий. Правую заднюю у кобылы вот так, скажи, разбарабанило. То ли зашибла где, а может, укусил кто.
— Ну, давай основывайся, — Зотей подал Харитону руку и направился к Кузе, а Харитон, уходя обратно, услышал: — Ты, Кузя, работал на извести?
И они стали о чем-то говорить спокойными голосами. К вечеру Харитон на указанном ему месте собрал балаган, а ночью возил брус.
X
Внезапный уход Титушки болью отозвался в сердце Машки. Она не умела толком разобраться в своих чувствах, но ясно сознавала свою вину перед ним, раскаивалась и, знай, где он, убежала бы к нему, вымолила прощения, чтобы жить по-прежнему с ним безропотно и согласно. «А дальше-то что? Мир и согласие? Надолго ли? — навязчиво томили Машку вопросы, на которые у ней не было ответа, потому что совместная жизнь с Титушком впереди ею совсем не угадывалась.
Титушко был неистощим на ласки, ни в чем не притеснял Машку, и она первое время жила с ним в каком-то сладком и радостном забытьи. Потом, когда он вернулся из заключения и ни разу не упрекнул ее Аркашкой Оглоблиным, ни единым словечком не обидел, она на его истосковавшуюся нежность ответила самой искренней привязанностью и под доброй охранной рукой его опять впала в тихий душевный покой. Но постепенно в Машке нарастало и усиливалось ожидание, которое очень скоро сменилось тревогой и постоянным беспокойством. Она не находила в себе прежнего внутреннего согласия с Титушком и остро не хотела того, чего хотел он. Ей нужен был свой постоянный угол, хозяйство, где бы она могла приложить и показать свои домовитые руки, и, наконец, она начала осознавать свою ущербную порожноту. Титушко понимал и жалобы и желания своей жены, но относился к ним с бездумной иронией и спокойствием. И ютились они по-прежнему,
И вдруг эта встреча с Петрухой Струевым на берегу Туры! Его словам она не придавала особого значения, но поверила им, потому что хотела этого, и они всколыхнули всю ее душу.
Она вдруг с веселым отчаянием и вызовом заглянула в будущее: «Разве все пережито в двадцать-то лет? Все еще будет: и горе, и счастье. А такое, что сказал Петруха, и во сне не привидится, да вот сказал. Нет, нет, не все, не все пережито».
Странно, что Машка совсем не думала о самом Петрухе, а вспоминала его речи и была благодарна ему за то, что он убедил ее жить надеждой. К тому же ей настойчиво думалось, что Петруха сказал не все, что хотел сказать, и было желание еще встретиться с ним, поговорить, послушать. Она стала думать о себе весело и свободно, потому как все время чувствовала за собой мудрое Титушкино бережение: при нем никто не посмеет ни думать, ни говорить о ней плохо. Она испытывала то, что часто испытывает всякая красивая женщина при вялом, безвольном муже, то есть могла допускать вольности, так как муж никогда и ничто не ставит ей в вину, а он для нее самый главный судья, при котором все остальные просто не берутся в расчет.
Но храбрилась Машка только при Титушке. С его уходом она почувствовала не только свою вину перед ним, но и свою незащищенность. При нем ее честь и ее имя целиком принадлежали ему, Титушке, он отвечал за каждый ее шаг, за всякую ее боль и берег ее, а теперь она вольна и сама должна обдумать любой свой шаг и даже несказанное слово. С сознанием освобожденности, чему она все-таки радовалась, в ней проснулся инстинкт женской осторожности.
Как-то уж поздно, вернувшись с обмолота хлебов, Машка вошла в пустую нетопленную избу и, не разуваясь, даже не сняв пыльный шугайчик, села у стола и пригорюнилась. Мысли у ней, как у всякого уставшего человека, были отрывочны и непоследовательны, но думала она все об одном — о прожитом. То вспоминала Федота Федотыча, то Харитона и его ребятишек, то с неизменной жалостью — Титушка. Чаще других падал на ум Аркашка Оглоблин, всегда грубый, жесткий, злой, но в сердечных делах тот же Аркаша так менялся, что всякий раз утешал Машку знакомой неожиданностью. «А вот не женится, холера, и не женится. Выжидает чего-то. А уж чего бы и выжидать: дом большой, новый, хозяйство на мази, с ребятишками есть кому тетешкаться: мать Катерина убьется на этом сладком мучительстве… Позвал бы…»
У ворот заревела корова, и Машка встрепенулась, пошла запускать ее. Подоив и нахлебавшись молока с крошками, собралась спать, но в сенках послышались тяжелые сапожные шаги.
— Здравствуй, Мария, — сказал Петруха Струев, перешагнув порог избы. Приятный сдержанный голос и обрадовал и испугал Машку. Она не отозвалась, не зная, какой взять тон, и стала искать спички, чтобы зажечь коптилку. Петруха догадался, чего она ищет, и брякнул коробком, подходя к столу, добыл огонь. Машка подставила под горящую спичку пузырек с керосином, кружком и фитильком. Огонек сразу прихватился, покачиваясь и мигая, тихонько набрал силу, В избе стало чуточку светлей, запахло копотью.
— Дай-ка мне блюдо али еще… Я тебе вот, — он достал из кармана горсть кедровых орехов, немного просыпал на пол, а потом выгреб из карманов полное блюдо, опять просыпая мимо стола. Машка не стала задергивать шторки и встала у кухонной перегородки, руки спрятала за спину.
— А сесть гостя не пригласишь?
— Да садись, коль от простой поры. Сядь. Я уж спать наладилась. Завтра чуть свет на ток. — Она говорила и взглядывала на него исподлобья. Он заметил этот настороженный взгляд.
— Ты вроде боишься меня.