Касьян остудный
Шрифт:
Валентина Силовна прежде недолюбливала Якова, считая его выскочкой, не способным управлять большим селом, и, когда его забрали, беззлобно, но с укоризной подумала: «Гонор-то осадят. Там на худо не научат. А то все по команде, ровно поставлен над солдатами». Но вот увидела Якова и почувствовала, что бодрится он через силу, значит, немалой ценой рассчитался за потерю. «Судить по виду, побывал под жерновами мелкого помола. Вот бы когда на сельский-то Совет. Уж теперь чего бы лучше».
Любава сидела у стола против Якова и только изредка поднимала на него свои большие строгие глаза, будто боялась, что они выдадут ее тайну, какую именно, она и сама не знала. Зато хорошо разглядела его руки. Он держал их на столе как-то экономно, почти без движений: запястье
— Любава. Любавушка, — дважды обратилась Кирилиха к гостье, — не весь голову, не печаль хозяина. Бери-ка, бери, пригуби. На радостях.
Яков и Валентина Силовна потянулись к ней со стаканчиками. Любава рассеянно поглядела сперва на Валентину Силовну, потом на Якова и только тогда поняла, что ее приглашают выпить, и взялась за свой стаканчик.
— Грех мне за рюмкой-то сидеть. Не за тем шла.
— В гостях, что в неволе, девка-матушка.
— По хозяину надо, — поддакнул Яков и стал теснить Любавину стопку своим стаканчиком. — Не в осуждение, Любава Федотовна, за встречу и за близких родных, да далеких. Оно и выйдет все по порядку. Уж я-то знаю.
Любава так вся и занялась жарким румянцем, а Яков вроде встрепенулся, с ласковой и веселой настойчивостью стал наседать на ее стопку. Валентина Силовна поняла, что между Любавой и Яковом произошел какой-то разговор, потому что оба они согласно выпили, оба взяли по пирогу и стали есть их, обдувая и обжигаясь. В той одинаковой торопливости, с которой они принялись за горячие пироги, угадывалось их намерение скрыть от других и от себя что-то соединявшее и радовавшее их. Валентина Силовна едва пригубила винца, но ни Яков, ни Любава не обратили на это никакого внимания, потому что были заняты своими мыслями. Они не разговаривали, не переглядывались, но именно в этом Валентина Силовна и видела их сближение, уже точно зная, что думают они об одном и том же. Ей сделалось неуютно, и она засобиралась домой — да ей и так уже была пора идти на утренний прием.
— Ай ты уходишь? — удивилась Кирилиха, выглянув с кухни.
— Посидела. С Яковом Назарычем повидалась. Пора.
— Пора со двора, а ты, чай, в гостях, — вроде между делом заметил Яков. — И закуски не отведала. Зло в рюмке оставила.
— Не дорого пито — дорого быто. Пойду. Там уже токуют.
— Токуют, девка-матушка. Бабы, те единой минутки не подождут.
— До свиданьица. Милости просим к нам. До свиданья. — Валентина Силовна откланялась и вышла. Проводить ее утянулась и Кирилиха.
— Я ведь пришла, Яков Назарыч, может, весточку за тобой дали…
— Как же, как же, Любава Федотовна. И приветы, и поклоны, а Дуняша и посылочку собрала. — Яков поднялся и достал с узких полатцев над дверьми сверток в мешковине. — Чего уж она собрала, не скажу. У самих не лишка. А Харитон и письмо туда же зашил. На словах велели кланяться. И слезы были. Не без того. А так ничего. Сладкого не лишка — это прямо надо. Харитон Федотыч на лошади торф возит, а Дуняша у мужиков барак метет, моет. Стирку берет. Все кусок хлеба. Ребятишки, слава богу, справненькие. Соседская старуха насторит их. Молоком рассчитываются. Старшенькая все допытывается, скоро ли домой. А Дуняша не удержится да и скажет: нет у нас, дочушка, дома. Был — да нету. И обе зальются. Харитон-то Федотыч избушку срубил — вот такесенькая — вполовину нашей, — Яков ладошкой отрезал часть своей избы, прикинул, не заузил ли, и подтвердил: — Как раз вполовину. Смурной часто. Говоришь с ним, а у него свое в голове.
— Да уж не попивает ли?
— Нет, Любава Федотовна, сохрани и помилуй. Он поведения строгого. А томит его, значит, что человек он семейный, на предприятии исправно работает, а документов никаких не имеет. Я, говорит, ровно заяц. А я опять ему свое: скажи спасибо, что вот так все. Повеселее вроде, а потом снова за свое. Да надо думать, обможется. Не такое еще людям выпадает.
Рассказывал Яков просто, спокойно, и его правдивая крестьянская рассудительность так утешила Любаву, что она с новым волнующим ее интересом стала подсматривать за Яковом, почти не думая о Харитоновом житье-бытье.
— Теперь уж им трястись с места на место не приходится, — вне связи со своими мыслями сказала Любава. — Обратная дорога заказана. Да и дом взят.
— Возле стройки худо-бедно кормиться можно. А что ж еще-то. Да нет, Харитон, видишь ли, все еще пасет думку об Устойном. Авось-де выйдет какая перемена.
— Я к тому и сказала, что с места на место не ускочишь. А ты, Яков Назарыч, небось тронешься на городские хлеба? Не сеять, не пахать.
Любава отодвинулась от стола. Ноги свои в сапожках поставила на нижнюю связь табурета. Посылочку устроила на коленях, а сверху положила руки. То, что она не собиралась уходить, то, что обращалась к нему на ты, приподняло Якова. Он улыбнулся своей виноватой улыбкой, и трогательная покорность отразилась на его грубом лице.
— Я на все согласен: пахать так пахать. А то и в город можно. Как присоветуешь.
— Вон как! Да своей-то головы нету, что ли?
— Любава Федотовна, этой минуты, считай, больше двух лет ждал и не чаял даже. Слово к слову складывал, как стихи. А до дела дошло, все куда-то оборвалось… Я уж и не думал, что жить буду на этом белом свете. Потерялся там совсем, с концом. Попросту сказать, сложил соколик крылья. Все было не по силам. Мерзлую землю рою и думаю, упаду сейчас и самого забросают. Смирился. Не я один. Тем более каяться мне было не в чем и жалеть нечего. И вдруг пала ты мне на ум, как спасение. Через тебя за жизнь стал цепляться. С одной думой ложился, с одной вставал. Тобой и выжил, Любава Федотовна, словно к огоньку подсел, обогрелся. А потом даже верить стал, что выстрадал свое: судьба, да и только. Конечно, каких огородов не нагородишь, если думать станешь день и ночь — да все об одном. Тогда-то вот и рассудил сам про себя, что за все муки моя ты, и только. С этим и приехал. А сейчас поглядел на тебя и отрезвел вроде. Ты такая же строгая, далекая. Видать, не приблизили тебя ко мне мои молитвы. Рухнул весь мой огород. Да я-то по-другому не думаю: спасибо и за то, что посветила мне в горький час. Вот спрашиваешь, есть ли у меня своя голова? Одной головы, как видишь, мало.
Любава попросту не ожидала от Якова столь горячей и сильной исповеди, которую она близко восприняла не умом, а своим сердцем, и в ней проснулась врожденная потребность кого-то жалеть, о ком-то заботиться и исполнять чью-то волю, чтобы вовсе забыть себя. Настороженность к Якову в ней не исчезла, потому что она не знала еще своего твердого отношения к нему, но в душе у ней складывались ответные слова, которые было боязно и приятно высказать. «Да нельзя мне так. Нельзя, — остепенила она сама себя. — Может, и в самом деле судьба, так от нее не уйдем. Что уж, прямо горит, что ли!»
Любава сидела потупившись, своими беспокойными пальцами выщипывала нитки из мешковины на посылке, а лицо у ней было строгое, замкнутое и даже холодное. Яков высказал очень трудное для него, к чему долго готовился, и вдруг понял, что не сумел передать даже и капельки из всей глубины пережитого и выстраданного им. Поник.
— Я знала, что ты будешь говорить об этом. А что ответить, не знала и не знаю. Ведь это такое дело. Такое дело…
— Да я не требую никакого ответа. Спасибо, что выслушала.