Касьян остудный
Шрифт:
Поел Егор Иванович сытно, вытер бороду полотенцем и прилег на лавку полежать. Дети, держа свои ложки в обхват и не кладя их на стол, черпали кашу наперегонки, сопя и шмыгая носами.
— Мимо-то, — покрикивала Ефросинья. — А ты, Санко, хуже маленького, весь уляпался. И рубаху накормил.
Санко — самый старший, ему тринадцатый год, весь в отца, белобрысый, сухокостый. Мать любит его больше всех за ясные синие глаза. «Душегубец будет, — не без гордости глядит она на сына. — Девичья отрава выйдет». Санко знает о слабости матери и умеет обижаться. На ее замечание, что накормил рубаху,
— Чо надул губы-то, а?
Семилетняя Танечка, плотная по матери, с пятнами только что сошедшей золотухи на круглом подбородке, смеется над Санком:
— Федул, чо губы надул?
— Часка мала, — как большой отвечает Пенька, пятилеток, стоявший за столом на лавке и выгребавший из-под ложки матери последнюю кашу.
Егор Иванович глядит сквозь ресницы на свою семью и, сытый, успокоенный приятным решением об утеплении жилья, итожит: «Ничего живем. А дальше будет совсем лучше. — При этой мысли его одолевает благодушие, и он начинает уже не первый раз кидать в уме: — Шесть душ. Так. Я не в счет. У меня зарплата. А вырешено по семи пудов на едока. Значит, шестью семь…»
— Слышь, Санко, шестью семь — сколя это?
Белобрысый Санко, закатив глаза под лоб, облизывает ложку и думает.
— Да сорок два, — смеется Ефросинья. — Грамотеи.
— Сорок два и есть, — подхватывает Егор Иванович. — Слышь, Фрося, десять мешков без малого. В амбар ссыплем — знай жуй зиму-то.
— Уж третью неделю сулят: все сегодня да сегодня. А людям жрать нечего. Послушай, что по селу-то судят. Метлой, говорят, по самой матане…
— Это все колхозный председатель Зимогор уросит. Не по едокам-де начислять, а по трудодням. Я ему, который, и толкую, какие же, говорю, трудодни у ребятишек или у престарелых старичков? По евонным расчетам я запретил всякую выдачу. Запросим район. Придет бумага, и будем получать.
Егор Иванович был уверен, что район поддержит его линию, так как она основана на всеобщей заботе о каждой живой душе. А председатель колхоза — он всего лишь хозяйственник, ему только и заботы, чтобы накормить работников. А остальные?
— У Советской власти все лежат у сердца, — говорил Егор Иванович Бедулев на расширенном заседании правления колхоза. — У ней до каждого есть боль и проявление пролетарской сознательной заботы. А без того она будет не Советская, а частная власть, которая. Все мы дети единой семьи трудовой.
После такой речи правленцы задумались и поручили Бедулеву запросить район, а выдачу хлеба пока отложить. Егор Иванович радостно удивлялся своей общественной зрелости, которая помогла ему отстоять свои интересы. Отдыхая на лавке после еды, он опять вспомнил свою речь и сказал Ефросинье, убиравшей со стола:
— Им не напомни, они и Советскую власть забудут. Да Бедулев зорко соблюдает линию направления этапа. Всем хлебушко будет. Ешьте и берегите завоевания, как они есть всенародные.
Сказал все это Егор Иванович пылко, вспомнив заседание, и долго лежал молча, щурился в потолок, а потом повернулся на бок и ладошку к ладошке заклинил меж коленок. Но Ефросинье, напуганной первыми холодами, было не до мужниных восторгов. Она крикливо поднялась на него:
— Ты давай-ко не устраивайся тут. Вишь, на бочок умащивается. Сейчас же захрапишь — колокольным звоном не вызнять. Ребята, а ну одевайтесь солому таскать наверх. Живо!
Ребята только этого и ждали — на соломе можно и побаловаться и поваляться, они так и засновали по избе, печи, полатям, отыскивая каждый себе обувку, одежку, — начался дележ, захват, крик, спешка, хлопанье дверей.
— Ну, народец, — воскликнул Егор Иванович и весело расстался с намерением отдохнуть. Подбодрил детей: — Вали нагишом для закалки.
— Не учи-ко дурости-то. Без тебя научатся, — обрезала Ефросинья и бросила мужу под ноги сухие портянки, висевшие на веревке возле печи. Ей явно не нравилась его медлительность.
На дворе было сухо, свежо и звонко. Молодой сыпучий снежок, ветром перемешанный с пылью и разметенный по углам, не походил на случайно забеглого, и Егор Иванович, притаптывая его сношенными каблуками, пошел к задним растворенным воротам, поперек которых неловко, как стельная корова, лег первый хребтистый сугроб. Четыре воза соломы были свалены посреди огорода и лежали отдельными кучами — сметать их в стожок у хозяина не дошли руки. Егор Иванович, надышавшись холодного воздуха и остудив ноги в сапожках, раскинул у ближней кучи веревку и сделал первую вязанку. В солому уже набило снегу, и она похрустывала, искрилась, обдавала запахами хлебной пыли, куколя и полыни, которые еще не успели выветриться и напоминали знойный страдный полдень.
Прибежали ребятишки свои и соседские, оравой с разбегу кинулись на солому, взбитая снежная изморозь так и закружилась над ними белым облаком. Из коротких рукавчиков выбились уже покрасневшие запястья, шапки съехали на глаза, носы подмокли, и за шиворот насыпалось холодной трухи, но все это только подогрело ребячью удаль. Смяв и осадив первую кучу, они бросились ко второй, но Егор Иванович как можно строго закричал на них:
— А ну-ка я вас теперь. В прах изотрете мне всю солому. Марш наверх утаптывать. Санко, Танечка, Пенька, в углы набивайте.
Ребятишки вперегонки побежали к дому, в сугробе у ворот начерпали в обувку снегу и затопали по лестницам. Когда Егор Иванович поднял наверх очередную вязанку, там нечем было дышать от пыли. Стекла в рамах потускнели. Висячая лампа под потолком, с белым стеклянным абажуром, размашисто качалась, а ребята зарывали в солому Танечку, которая вырывалась, визжала и хохотала, готовая вот-вот разреветься.
Егор Иванович перетаскал больше воза и запер верх. Ребята спустились вниз потные, горячие, в сенной трухе, не в силах остановиться от шалого разбега.
— Я вас за тем посылала, а? За тем? — мать разом сбила с них дурь, и они полезли на печь один за другим, виноватые и притихшие, выравнивая дыхание.
В это время в избу вошел Сила Строков, работавший теперь секретарем Совета. На людях он никогда не проходил вперед и сейчас сразу сел на порог, шапку снял, надел на колено.
— Воюешь?
— Согрешила я, грешная, со своей семейкой. Скажи на милость, не могу пособиться, Сила Григорьевич. Одолели, как есть одолели. Хоть караул кричи — так в ту же пору.