Каталина
Шрифт:
— Разве ты не страшишься гнева божьего, упорствуя в своем заблуждении?
— У бога много имен. Люди зовут его Иеговой, Зевсом, Брамой. Чем имя, данное ему вами, важнее остальных? Но среди множества приписываемых ему качеств главным, как указывал еще Сократ, хотя он и жил сотни лет назад, является справедливость. Он, несомненно, понимает, что человек верит не в то, во что должен, а в то, во что может, и я просто не могу представить, что он будет карать свои создания за проступки, в которых они не виноваты. Надеюсь, ваше преподобие не сочтет гордыней
— Я не могу уйти. Я обязан помочь твоей душе избежать адского огня. Скажи мне хоть одно слово, дай мне надежду на твое спасение. Хотя бы намекни, что ты раскаиваешься, и я сделаю все, чтобы облегчить твои земные страдания.
Грек иронически улыбнулся:
— Вы играете свою роль, а я — свою. Вам суждено убивать, а мне — безропотно умирать.
Слезы слепили инквизитора, и он едва нашел дорогу из глубоких казематов.
Все это, отрывистым голосом, епископ рассказал монахам-секретарям. Отец Антонио старался запомнить каждое слово, чтобы на досуге записать рассказ дона Бласко в свою книгу.
— А потом я совершил ужасный проступок. Дон Балтазар лежал в постели, и я знал, что он не встанет до самого последнего момента. Я мог делать все, что сочту нужным. Мысль о том, что несчастный старик сгорит заживо, терзала меня, как дикий зверь. Его крики во время пытки все еще звенели в моих ушах. И я сказал, что, после разговора со мной, грек раскаялся и признал святую троицу. Я отдал приказ, чтобы его задушили перед сожжением, и послал палачу деньги, чтобы тот мгновенно умертвил старика.
Последнее требует короткого пояснения. Дело в том, что, затягивая или ослабляя гарроту, палач мог продлить агонию жертвы на долгие часы и, чтобы гарантировать осужденному быструю смерть, полагалось дать ему взятку.
— Я знал, что это грех. Но обезумел от горя и едва сознавал, что делаю. Это был грех, и до конца дней я буду корить себя за то, что совершил его. Я рассказал обо всем духовнику, и он наложил на меня покаяние. Выполнив его, я получил отпущение, но не могу простить самого себя, и события сегодняшнего дня — мое наказание.
— Но, мой господин, это был акт милосердия, — заметил отец Антонио. — Тот, кто провел с вами столько лет, сколько я, не может не знать нежность вашего сердца. И кто посмеет обвинить вас за то, что однажды вы позволили ему возобладать над чувством долга?
— Нельзя назвать мои действия актом милосердия. Кто знает, а вдруг мои доводы поколебали грека? И когда языки пламени коснулись бы его обнаженной плоти, он мог бы понять величие бога и, смирившись, признать свои ошибки. Многие в этот последний, ужасный миг, готовясь предстать перед создателем, спасали таким образом свои души. Я лишил грека этого последнего шанса, тем самым приговорив на вечные муки.
Из его груди вырвалось сдавленное рыдание:
— Вечные муки! Кто может представить себе вечные муки?! Грешник корчится в огненном озере, из которого поднимаются зловонные испарения, превращая каждый вздох в агонию. Его тело кишит червями. Жажда и голод мучают его. Он кричит от боли, и по сравнению с этими криками рев урагана покажется мертвой тишиной. Дьяволы, отвратительные дьяволы насмехаются над ним и бьют его в ненасытной ярости. И вечность, как ужасна эта вечность! Пройдут миллионы лет, и он будет страдать, как и в первый день. Вот к чему я приговорил этого несчастного. Чем я смогу искупить такой проступок? О, я боюсь, боюсь.
Рыдания сотрясали его тело. Он смотрел на секретарей глазами, полными ужаса, и в глубине расширенных зрачков им мерещились отблески адского пламени.
— Позовите сюда всех монахов. Я скажу им, что согрешил и для спасения моей души велю подвергнуть меня круговому бичеванию.
Отец Антонио, упав на колени, молил епископа не навлекать на себя столь суровое испытание.
— Братья этого монастыря не любят вас, мой господин. Они сердиты из-за того, что сегодня утром вы не разрешили им пойти в церковь. Они не пощадят вас. Они будут бить кнутом вас изо всей силы. Монахи часто умирали под их ударами.
— Я и не хочу, чтобы они щадили меня. Если я умру, справедливость восторжествует. Принятым тобой обетом повиновения я приказываю тебе позвать их сюда.
Отец Антонио с трудом поднялся на ноги.
— Мой господин, вы не имеете права подвергать себя такому ужасному оскорблению. Вы — епископ Сеговии. Вы запятнаете весь епископат Испании. Вы унизите тех, кто высоко вознесен господом богом. Не впадаете ли вы в грех тщеславия, выставляя напоказ свой срам?
Никогда раньше не решался говорить он в таком тоне с духовным отцом. Вопрос вернул епископа на землю. Только ли раскаяние владело им в желании подвергнуть себя публичному унижению? Он пристально посмотрел на отца Антонио.
— Я не знаю, — едва слышно прошептал епископ. — Сейчас я напоминаю человека, темной ночью бредущего по незнакомой стране. Возможно, ты и прав. Я думал только о себе и не предполагал, что мои действия каким-то образом отразятся на других.
Отец Антонио облегченно вздохнул.
— Вы двое, в уединении кельи, подвергнете меня бичеванию.
— Нет, нет, нет! — вскричал несчастный монах. — Я не смогу причинить боль вашему святому телу.
— Я снова должен напомнить тебе о принятых обетах? — с прежней суровостью спросил епископ. — Как ты можешь говорить, что любишь меня, если не хочешь наказать мою бренную плоть для успокоения души? Плети под кроватью.
Монах молча наклонился и достал запятнанные кровью плети. Епископ снял рясу и нижнюю рубашку, сплетенную из оловянной нити и шершавую, как терка. Отец Антонио, зная, что епископ обычно поддевает под рясу власяницу, ужаснулся, увидев это страшное орудие умерщвления плоти, но в то же время почувствовал благоговейный трепет. Без сомнения, он видел перед собой святого. И решил, что должен отразить этот подвиг в своей книге. Спину епископа покрывали шрамы от бичеваний, которым он подвергал себя не реже раза в неделю, и незажившие язвы.