Катарское сокровище
Шрифт:
Велико было изумление Гальярда, когда он узнал на следующий же день после облачения, что брат Рожер-Поль, несмотря на свой почтенный возраст — всего-навсего монах, не священник, и совсем недавнего призвания: он постучался в двери монастыря в неполных тридцать восемь лет. Маленький, худой и темноглазый, настоящий южанин, он вовсе не стыдился такого, казалось бы, постыдного факта, что его наставник новициата на десять лет моложе самого новиция; ничуть не унывая, напевал под нос псалмы, очищая нужник вместе с приезжим мужиком-уборщиком; а вот улыбался редко. Смеющимся же брат Гальярд его не видел вовсе никогда. Кельи их в монастыре Жакобен по возвращении из изгнания за городские стены располагались рядом, разделенные лишь невысокой деревянной перегородкой, и когда Гальярд слышал из-за стенки сдавленные всхлипы, он порой не сдерживал юношеского любопытства и забирался на стол, чтобы заглянуть к соседу. Тогда-то с великим смущением и наблюдал он пожилого брата, простертого на полу и тихо содрогавшегося от одному
В юности Гальярд отличался здоровым тулузским любопытством. Полный сочувствия к брату по ордену, он неоднократно спрашивал его о причине постоянной печали, но получал в ответ только то, чем мог бы отговориться любой монах на земле: «Молись за меня, я сильно сокрушаюсь о своих грехах». Брат Бернар, лучший Гальярдов друг и неизменный соперник, всегда шедший будто бы на шаг впереди него, тоже не смог рассказать о Рожере ничего вразумительного. Знал только то, что известно было всем — принял Рожера в Орден сам магистр Иордан Саксонский, обратив его своей пламенной проповедью, когда приходилось магистру проезжать через Каркассэ. Ничего удивительного: в каждом городе магистр Иордан собирал обильную жатву послушников, потому что Господь подарил ему необычайный дар красноречия и потрясающую настойчивость, сестру смирения. Так что обращение еще одного ученого человека, лекаря и сына лекаря, пусть даже и хорошо устроенного и в летах, нельзя было назвать чудесным. Но что-то чудесное все-таки мерещилось Гальярду в брате Рожере — и влекло к нему, не отличавшемуся ни красноречием, ни особой яркостью, влекло не менее, чем к блистательному отцу Гильему Арнауту.
Позже Гальярд догадался, что это такое: безрассудная отвага, готовность идти туда, куда никто не пожелает пойти. Например, чистить зловонный нужник. Или в третий раз — не в первый, когда есть надежда на страдание за Христа — но в третий, пятый, восьмой раз — отправляться относить городскому магистрату прошение на возвращение в прежний монастырь, почти наверняка зная ответ наперед: запертая дверь и полное безразличие. «Что? Снова эти монашишки прислали побирушку? Не трогать, нет, себе дороже выйдет; а пускай его сидит хоть до Рождества, небось дырки на ступенях не протрет…» Будто и нет тебя. Будто и нет.
Порой брату Гальярду так и казалось — Рожер хочет, чтобы его будто и не было. Большей частию братья приходили в Орден проповедников, чтобы стать собой — а этот, напротив же, словно стремился перестать быть собою. В конце концов Гальярд так и привык к брату Рожеру, как все привыкли: человек, который никогда не попросит слова на капитуле, кроме как на покаянном… Человек, который никогда не потребует именно его отправить в трудную миссию, к чему в те годы, пожалуй, стремились они все…Человек, который, будучи болен, никогда не скажется больным и ляжет в постель только по приказу приора, уставшего слушать его надрывный кашель… «Брат Рожер — возможно, самый святой из живущих ныне людей, — однажды задумчиво сказал отец Гильем Арнаут. — Кроме разве что Бертрана Гарригского, да, кроме брата Бертрана».
За двадцать лет монашеской жизни изменилось многое. Почти все. Изменилось окружение — не стало ни отца Гильема, ни ближайшего из братьев, Бернара, и старенький Бертран Гарригский вскоре после того разговора ушел на покой в небеса, к своему возлюбленному другу Доминику. Менялось место жительства — после изгнания доминиканцев за город, в Бракивилль, после очередного возвращения в Тулузу, после многих разъездов уже не в качестве перепуганного новиция, а нотария при новом инквизиторе Тулузена — брат Гальярд уже привык, что для проповедника нет ничего вечного. Все, что он строит на земле, стоит на песке в полосе прилива, и море может унести плоды многолетних трудов единым взмахом волны. Менялось положение в Ордене — постепенно из самого младшего Гальярд сделался средним, и сам не заметил, как попал скорее в старшие, из ученика стал учителем, из исполняющего приказы превратился в обремененного правом их отдавать. Менялось и его понимание доминиканской жизни. Мечта поскорее умереть за Господа сменилась взрослением — то есть готовностью долго и трудно для Него жить. А вот брат Рожер не менялся. Разве что седины и морщин у него прибавилось — да и то не сильно: раньше срока достигнув пожилого возраста, теперь он как бы остановился в нем, будто застывший в капле янтаря вечный жучок. Он все так же тихо напевал покаянные псалмы, орудуя метлой или скребком; так же кивал, не поднимая глаз, принимая послушание идти просить подаяние во весьма враждебные кварталы. И так же, без особой радости или страха, Рожер-Поль принял от отца Бернара де Кау первое самостоятельное назначение: их с братом Гальярдом отправляли в печально прославленную деревеньку Кордес, проповедовать там Великим постом 1252 года. А заодно и исполнить вынесенный в отдалении от Кордеса приговор инквизитора Бернара: желтые кресты для шести жителей деревни, объявление о тюремном заключении для одного и сожжение двоих катарских «совершенных» — обоих, кажется, посмертно. Каким именно образом двое монахов безо всякого сопровождения и без поддержки местных могли выполнить всю эту гору поручений — никто не мог сказать и даже предположить.
Страшное было лето Господне 1252. Еще не просиял мученической смертью великий Петр Веронский; уже поуспокоилась всколыхнувшаяся после падения Монсегюра страна, и в горах снова поднимали головы осмелевшие еретики. Проповедники опасались ездить без вооруженной охраны даже до соседней деревни, а никакой охраны еще не полагалось. Папа Иннокентий IV крепко невзлюбил детей святого Доминика за то, что к ним тайно от родственников поступил его юный кузен, надежда всего семейства, которому было готовили роскошную клирическую карьеру. Непорядки в Париже, ссоры с университетским духовенством, происки врага доминиканцев Гильема Сент-Амурского, до самого Рима доехавшего клеветать на братьев — все это «битье в доме любящих» подрывало силы Ордена хуже любой внешней беды. Предполагалось, что инквизиции должны оказывать всякую поддержку местные власти — но отправлявшихся в Кордес братья провожали, как рыцарей на почти безнадежную битву. Кто им там будет помогать? Консулат Кордеса? Кюре, который сам чудом выживает в этом катарском логове? Брат Гальярд, вроде бы всегда желавший мученической кончины, чувствовал себя до крайности неуверенно уже на подходах к Кордесу, когда красные скученные крыши замелькали впереди, по дороге, круто выворачивающей из-за холма. Дул пронизывающий весенний ветер, мокрые обмотки под сандалиями еще больше холодили ноги, ледяные, как камни, и уже почти нечувствительные. Брат Рожер улыбался, как солнышко. Ветер топорщил негустые клочки седины вокруг его тонзуры; шевелились даже тощие кустики волос, торчащих из ушей. Гальярд глазам своим не верил вот уже несколько дней: Рожер радовался!
Радовался, когда поздним вечером в Альби городские каноники, напуганные жизнью в своем неспокойном городе, не поверили им и отказались открывать. Радовался, когда почти в каждой деревне по пути дружественные кюре, угощая доминиканцев завтраком, вовсю отговаривали их от опасной затеи. Радовался даже, когда ночная роса во время холодной ночевки попортила ему бревиарий. И все то, что огорчало бы брата Гальярда, заставляло бы в иное время его скорбеть и ревновать о Церкви и Ордене, странным образом превращалось в прекрасное, почти житийное приключение. Только страх смерти, вечный плод грехопадения, червяком посасывал его сердце — тем сильнее, чем ближе к деревне, которую он втайне уже именовал про себя «местом будущих наших мучений». Даже и не деревня — целый городок, центр округи; много людей, а много ли среди них друзей? Именно Кордес прославился первым убийством братьев-проповедников — троих из тулузского монастыря здесь некогда утопили в колодце. Одного из достоверно опознанных убийц и предстояло отыскать и покарать бедным братьям — по крайней мере, попробовать, и в любом случае держаться до конца. Смогу ли я, Господи? Выдержу ли, если придется? Улыбка брата Рожера даже начала смущать и огорчать его.
— Чему вы так радуетесь, брат?
И ответ брата Рожера снова поразил Гальярда своей редкостной неконкретностью:
— Господь открыл мне, что Он меня услышал.
— Что же вы говорили Ему, брат?
— Я просил Его о милости.
Роскошно, нечего сказать. Может, святые только так всегда и говорят, но брат Гальярд еще не был святым. Его ужасно раздражало все в Кордесе — злобные взгляды на улицах, пустые скамьи в церкви, куда они с Рожером честно заявлялись проповедовать, недовольство старого кюре — «Братья мои, я, конечно, не могу вам указывать, но все-таки уезжали бы вы отсюда…» Тоска Гальярда усугублялась тем, что проповедником на этот раз назначили именно его, а брат Рожер был просто его «социем», товарищем и помощником, младшим, несмотря на старшинство по годам и по сроку жизни в Ордене. Спокойное смирение этого человека заставляло Гальярда все свое первое назначение чувствовать себя неисправимым грешником, человеком ни на что не годным. И не украшали его жизни красноречивые, заранее заготовленные проповеди, произносимые почти пустым лавкам, на которых кое-где белели старушечьи платочки, да порой забегал с улицы кто-нибудь из играющих детей.
Остаток времени поглотили реестры. Магистрат без особой охоты, но все-таки поделился с ними деревенской переписью, и брат Гальярд с облегчением узнал, что действительно оба кандидата на сожжение — одна женщина-«совершенная» и замешанный в убийстве местный дворянин, принявший «консоламентум» перед смертью — уже несколько лет как покоятся на кордесском кладбище. Исполненный околосмертной решимости, брат Гальярд потребовал у трех деревенских консулов дать им людей для эксгумации еретиков и сожжения останков. Глава магистрата, молодой еще мужичина с бритым по-городскому подбородком, сощурил на монаха глаза, как на ядовитую змею.
— Это мудреное слово значит, что вы, господа мои… отцы, собираетесь наших покойников выкапывать?
— Именно так, любезный, — внутренне трясясь от подлого страха и гнева, ответствовал брат Гальярд со всей возможной холодностью. Магистрат заседал как раз в доме этого бритого; трое деревенских глав сидели на лавках, расставленных полукругом, как для монашеского капитула, а двое доминиканцев, которым никто не предложил стульев, стояли перед ними на манер подсудимых, спинами к открытой двери. За дверью уже чувствовалось какое-то шевеление, шорох голосов. Любопытные стекались посмотреть, как Кордес в лице своих, прости Господи, консулов отошьет проклятущих инквизиторов.