Катастрофа
Шрифт:
— Вы знаете, как ее изменить?
— По крайней мере, я знаю, что должно измениться… Должны быть вырваны все корни лжи… В странах, где господствует мафия сверхсобственников, кандидаты на главные посты в государстве выращиваются с детства. Их тщательно готовят к будущей роли. Перед бедным народом каждый раз разыгрывают подлый и постыдный фарс… Даже Такибае дважды называл мне разные учебные заведения, в которых учился…
Мне было это уже безразлично. Сонливость или апатия одолевали меня.
Обратную дорогу мы проделали молча — в каком-то сомнабулическом состоянии. Когда мы вышли
Луийя смотрела в небо.
— Сможете вы рассказать о том, что видели?
— Нет, — сразу ответил я. — Зачем будоражить стадо? Все мы все равно обречены, а я маленький человек.
— Нет, мы не обречены. Еще не обречены. Еще есть шансы. Но они требуют мужества и жертвы. Они требуют подвига…
— Ради чего?
Соря непристойными словами, мимо нас прошла кучка перепившихся мужчин и женщин, белых и черных, — откуда они взялись? Кто-то крикнул нам, чтобы мы присоединились и встретили полночь «в обнаженности истины». Какие-то нудисты. Ненавидя их, я завидовал им.
— Повсюду все больше презирают конкретный, производительный труд, — сказал я. — Это Вавилон, следствие тотального рабства тела и духа. А Вавилон должен погибнуть. Из этих скотов ни один понятия не имеет о подвиге.
— Они живут так, — возразила Луийя, — потому что убедились за годы своей жизни: кого слепит труд, тот остается кротом. А болтовня и демагогия приносят дивиденды. Они убедились, что разрознены, и борцов прихлопывают поодиночке, как мух. Среди них, пожалуй, тоже сыскалось бы мужество. Только ведь некому подать пример и вселить надежду.
— А ваш брат? Разве он не подает примера?.. Молчите? Да вы и не можете ответить, потому что пример вашего брата требует самоотречения, веры, а у этих людей, точнее, у всех нас, нет уже ни веры, ни способности к самоотречению. Наш разум давно утратил высокие, божественные свойства, превратясь в калькулятор личной выгоды… Не знаете отчего?
— Все оттого же: разумных всегда выдергивали с корнем, как сорняк… Я чувствую роковую связь между сексом и политикой…
Ну, да, я тоже ощущал эту связь: политика служила борьбе за изменение мира, а секс — примирению…
— Когда политика заходит в тупик, торжествует разврат и безразличие к общественным идеалам.
— Пожалуй, — подхватила Луийя, будто моя мысль натолкнула ее на другую мысль, еще более важную: — Вы совершенно правы, с некоторых пор мы существуем в выдуманном мире, реальность подлинных вещей покинула нас. Никто не находит наслаждения в труде, хотя все человеческие ценности — превращенная форма труда. Никто не возьмется за дело, если оно не сулит прибыли. А ведь самое прибыльное
Луийя была умна, и язык у нее был подвешен, ничего не скажешь.
— Кто не болтает, а действует в наше время? Кто работает не по принуждению, не из-под палки, а потому, что осознает духовную ценность всякой работы? Только ведь честная работа уравнивает человека с природой. Только честная работа… А иначе человек обременителен для природы, не нужен ей…
Кучка нудистов, за которыми я все же наблюдал краем глаза, расположилась на лужайке у отвесных скал. Совсем недалеко. Почти рядом. Нужно было поскорее уйти: нельзя было в обществе дамы созерцать оргии. А собственно, почему нельзя?
— Если мир еще живет, то только благодаря немногим труженикам, тем, кто способен преобразовывать понимание в действие… Я затрудняюсь назвать роковую болезнь цивилизации, но отрыв мысли от действия — чудовищный фактор нашего самоуничтожения. Будто бы включились силы антиэволюции…
С лужайки доносились пьяные выкрики. Там началось, и я втайне сожалел, что плохо видно. «Неужели же во всех нас живет это — тайное желание обойтись вовсе без морали?..»
— Каждый принцип должен исчерпать себя, — сказал я, неотвязно думая о том, что происходит на лужайке. — Каждая истина должна дойти до последней точки, чтобы дать начало новой истине. И та, новая истина, может быть, побудит нас действовать, потому что ни одна из нынешних истин не дает перспективы…
— Ложь! — гневно воскликнула Луийя…
В этот момент, ничем особенно не примечательный и совсем не зловещий, в меня вонзились лучи мощного прожектора. Вспыхнуло все ночное небо. Сам я вместе с Луийей, как потом сообразил, оказался в тени здания, — я увидел ослепительно белые, скорченные на белой земле тела. Вспышка гигантской силы парализовала их. Я только заметил белую, как огонь, женщину, зарезанную светом, падающую или взлетающую боком, расставив руки…
Белые волосы на ней дыбом стояли…
О, этот зловещий свет жил в нашем сознании, с тех пор как американцы впервые зажгли его над Хиросимой — всегда, всегда! Я ни о чем не подумал, не успел подумать — сознание мое угасло, отключилось одновременно со вспышкой ядерного взрыва. Но я знал, не отдавая в этом себе отчета, что вспышка означает конец. Единственная мысль, необыкновенно медленно проползшая по опустевшим ячейкам моего сознания, была длинной, как колонна из ста тысяч крыс: «Н-е-у-ж-е-л-и?..»
В представлениях каждого из нас укоренилось, что апокалипсис должен быть в некоторой степени даже торжественным. То, что произошло, было заурядным, как всякая смерть…