Катастрофа
Шрифт:
Поразительно — это была… Луийя! Она, конечно, была уже мертва: ступня раздавлена, лицо и грудь в крови. Подумав, что труп Луийи не представляет опасности, я бросилась к Уэсуа, в беспамятстве лежавшему на железном полу. Это жестокое и вероломное животное следовало прирезать немедля…
В синем свете я разглядела, что это не Уэсуа, — это был Фромм. Когда-то он слыл порядочным человеком, но теперь нельзя было полагаться ни на одну сволочь.
Я бы убила его, заколола, как свинью, — ярость, ярость переполняла меня. Но мысль случайная остановила: «А если я одна останусь в этой стальной колбе?..»
Растерявшись, я вновь подошла к меланезийке, чернокожей интриганке,
Я поняла, что у меня вновь начинаются галлюцинации и я вот-вот потеряю сознание. Чтобы не разбиться при падении, я опустилась на колени. Слабость охватила меня и безразличие ко всему. Макилви говорил, что это следствие облучения, которого хватанули мы, пока добрались до тоннеля…
Гибнет или уже погиб весь мир. И все равно — нужно сопротивляться до последнего. Не мы виновны в свершенном преступлении. Наш долг — перенести все муки. Мы — свидетели, мы — судьи, мы будем говорить от имени всех, кого убили!
Мир не нашел стимулов для единства в борьбе, трусость обрекла на уничтожение народы, эгоизм погубил людей, пропаганда стерла их разум…
Кто выстоит, кто уцелеет, поднимется над страхом и выгодой. Теперь уже мы навсегда похороним мир неравноправия. Мы будем беспощадны — зная, какую цену заплатили народы за иллюзии!
Луийя, ты должна, должна, должна выстоять! Луийя, ты должна, обязана жить! Отныне мир принадлежит людям, не знающим страха, а значит преданным только справедливости…
Сознаюсь, я очень страдаю. Но я знаю, что я страдаю меньше, чем другие… Я должна себе это внушить. Я внушу, потому что это правда: я страдаю меньше, чем другие…
Силы мои казались безграничными. Теперь я раздавлена. Это нервы и облучение: налицо все симптомы — слабость, апатия, боли во всем теле. Временами панический ужас, — когда пытаюсь представить, что означает катастрофа для культуры.
Долг выше страдания. Долг выше страдания…
Многие погибли от отчаяния. То, что я пережила, — безотносительно к мукам, которые еще ожидают меня, — выше психических возможностей. Значит, человек может быть выше самого себя. А если может, значит, должен. Должен — ради Страшного суда, который настал… Отныне все, кто стоял над нами, — наши заклятые враги. Теперь уже сделки с ними невозможны. Их надо убивать, не вступая в переговоры. Наступило время расплаты. Пощады не будет никому…
Фромм неплохой лично человек, но тоже предатель. Он потрясен. Сумеет ли он выжить, выстоять? Поймет ли что-нибудь в том, что произошло? Вряд ли поймет, все равно не поймет…
Разум дан природой для всех, а если для одного или для банды, — это уже не разум — что-то иное. Брат прав, тысячу раз прав!..
Жаль Фромма. Ни уговорами, ни лаской, ни угрозой я не смогла растормошить его. Он сломлен. Не исключено, что он покончит самоубийством, как многие из тех, кого я видела в коридоре. Еще горел свет, еще оставалась какая-то надежда, когда ослепший Ламбрини вскрыл себе вены. Он сделал это на моих глазах при помощи перочинного ножа, который носил в замшевом чехольчике на поясе. Я не отговаривала его. Никто не отговаривал. Все были не в себе. В разорванной сутане с обгоревшими полами, простоволосый, жалкий, епископ сидел на корточках, вперив взгляд в стену. Он так и окоченел — с открытыми глазами, перед которыми была неодолимая стена из камня. Бог отрекся и от него, потому что и он, как и все мы, служил одновременно разным богам…
В течение своей жизни он помогал строить стену, пытаясь соединить в одно убийцу и жертву, праведника и негодяя…
Фромм оказался удачливым и жизнестойким. Он выбрался буквально из огня, тогда как другие — о страшно! страшно! — бежали в огонь… Сами бежали в огонь…
Хуже всего, что люди тотчас утратили мораль, какая создавалась веками. Неужели мораль оказалась настолько непрочной и лживой? Да нет же, нет! Просто, мораль не была рассчитана на атомную бомбу. В основе морали лежали логика и справедливость… Что-то не так, не сходятся концы с концами: мораль должна выдерживать отсутствие логики и отсутствие справедливости, иначе это не мораль… Но все же мораль должна давать перспективу, вот что. Выход она должна указывать. Без выхода не может быть морали. Если все откажутся от морали, я, Луийя, сохраню ей верность. Я поклялась отдать жизнь ради правды моего народа, и я выполню клятву. Теперь мой народ — все люди, которые страдают. Око-Омо внушал мне это, но я его не понимала. Не понимала спасительного смысла правды…
Плохо это или хорошо, что я сумела забраться в убежище? Не знаю, не знаю, будущее покажет. Но мне, действительно, повезло: обандитившиеся типы пытались завладеть убежищем. Если бы они не были так гнусны, им удалось бы это без особого труда: я лежала без сил, а Фромм едва держался на ногах. И все же он остановил негодяя…
Очнувшись, я не сразу сообразила, где я. Тишина показалась подозрительной. Я поднялась с железного пола и села. Возле меня лежал Фромм и какая-то женщина. И еще руки — чьи-то оторванные кисти рук, похожие на перчатки…
Я подумала, что люди возле меня мертвы, что я одна в убежище. Напрасно я твердила, что от меня зависит, быть с людьми или без людей, ужас душил, сердце останавливалось от необъяснимого страха. Потом мне почудилось, что в убежище кто-то есть и он придет и зверски расправится со мной. С раздавленной ступней я обуза для всякого, кто хочет выжить или, во всяком случае, продлить свои дни.
Только бы не гангрена! Какой-нибудь костыль я себе придумаю. Теперь ясно, что личной жизни быть не должно и всякий, кто подумает сейчас о себе, после всего этого ада, будет новым предателем человечества. Эгоизм обратил нас в ничто. Теперь, что бы ни грозило еще, нужно искоренять эгоизм. Порознь никому не выжить… Что же мы прежде не думали об этом?..
От сумасшествия меня удерживает только цель. Благодаря цели я сохраню в себе кое-что от прежнего. Брат гордился мною…
Где он, брат, мечтавший о возрождении моего бедного, проданного народа? Жив ли он? Скорее всего он мертв. И на мне теперь двойной долг — жить ради него и ради себя, мстить за него и за себя.
«Враги человечества повсюду. Прежде всего они в нас самих», — ты прав, Око-Омо… Да, конечно, мы не хотели видеть подлинных врагов, трусливой болтовней укрепляя их позиции и приближая общую катастрофу…
Я еще лежала на полу, когда вдруг поднялся Фромм. Это был не человек, это было далекое подобие человека — жалкий, трясущийся урод, — неужели каждый из нас ослабел и преобразился до такой степени?.. Я хотела окликнуть Фромма и — не смогла одолеть робости: он вел себя так, как ведут себя люди в полном уединении…
Фромм скользнул равнодушным взглядом вокруг себя. Даже оторванные руки не задержали его внимания.
Его тошнило. Он схватился за железный поручень, проходивший у низкого потолка, и так висел некоторое время, хрипя и изрыгая пену. Глаза его были вытаращены. А потом он упал. Поднялся, вконец смятый и перепачканный, держась за живот. Приспустил брюки и присел по нужде…