Катастрофа
Шрифт:
ПРЕДИСЛОВИЕ
Этот роман — о возможной ядерной войне — у нас первый, по крайней мере, мне не доводилось читать об этом в нашей художественной литературе.
И сразу вопрос: а зачем? Зачем мне, нам узнавать гипотетические подробности того дня? О котором мы, конечно, не можем не думать, особенно в современной общемировой ситуации, но останавливаться на котором…
«В самый момент вспышки все пространство наполнилось каким-то шорохом, ужасающим, вибрирующим звуком. Никто еще не кричал, ничто не ломалось, не рассыпалось, не плавилось, не опрокидывалось, не занималось огнем, — звук исходил из-под земли, точнее, от каждого предмета, попавшего в океан убийственных
Ответов на протестующее чувство, на желание зажмуриться и не видеть: зачем? зачем мне об этом читать? — может быть много, и самых разных.
Есть ответ и в самом романе Эдуарда Скобелева. Он высказан писателем Фроммом, человеком в общем-то малосимпатичным, насквозь буржуазным, но который, когда все уже случилось, произошло, в своих рассуждениях обнаруживает высоту взгляда порой общечеловеческую.
«Захлестывает ярость, хочется все крушить, ломать, уничтожать, никому не давать пощады, ни правому, ни виноватому. Теперь все виноваты, и безвинные больше виновных, потому что не остановили их. Как? Теперь-то ясно, когда повсюду смрад от гниющих трупов, — нужно было идти на смерть, но говорить правду, нужно было гибнуть, но бить в колокол, нужно было отстаивать равенство как основу разума, изобличать дураков, стрелять в негодяев!..
Теперь-то мы были бы счастливы начать со вчерашней отметки, решиться на борьбу за спасение человечества, но — часы уже пробили двенадцать, ничего не изменишь. Горы оружия, в которое мы вкладывали свои надежды, никого не спасли…
Ярость клокочет, разрывает все изнутри, страшным нарывом сосет мозг, пучится, взламывая черепную коробку: ну, почему, почему я раньше не сделал того, что мог сделать? Почему я и почему другой оказались трусами, соглашателями, болтунами, лжецами, гнусными гадами? почему мы не сумели предотвратить катастрофы? почему предпочли плевые интересы своего уюта, желудка, положения и банковского вклада своим высшим интересам жизни и продолжения рода?..
Нужно было грызть зубами глотки, идти на пули, на виселицы, но поднимать народы против горстки ублюдков, создавших систему мировой лжи, мировой эксплуатации и мирового террора!..»
Как бы правильны ни были эти мысли, но они нужны людям «до», а не «после» — когда уже будет поздно. И не прямая ли задача литературы сегодня — будить, поддерживать всеми средствами мысль о прямой ответственности каждого за будущее людей, человечества! Наступила пора ей взорваться, той проклятой бомбе — в литературе. В душах, в сознании наших писателей, художников. Со всей, может быть, жестокостью взорваться. Во имя того, чтобы не рвалась она над головами миллиардов людей.
Да, не о литературных наших заботах разговор — о самой что ни есть жизни, о ее существовании или несуществовании на земле.
В обстановке, когда политики с именем и безымянные, все еще прикидывающиеся нормальными людьми, навязывают миру безумную ложь о «праве» на первый удар, о каких-то «допустимых» формах и рамках ракетно-ядерного побоища, в этих условиях показывать, обнаруживать перед людьми всю правду о возможных последствиях такой политики и такой войны — не важнейшая ли это задача для ученых, писателей, публицистов и вообще всех, кто может выразить, высказать правду, пусть грозную, пусть жестокую, но работающую против назревающей катастрофы? Взрывать «бомбу» в сознании — против бомбы реальной. Жестоко-правдиво описывать катастрофу во имя того, чтобы она отодвинулась, не наступила. Так гасят в сухом лесу пожар — встречным огнем.
Один из отчаявшихся, но, видимо, честных участников бесконечных дебатов по «сокращению» и «уровням» как-то предложил, обращаясь к журналистам: нет, люди все еще не ощутили всей угрозы, не представляют всей убойной космической мощи современного оружия! Не взорвать ли специально водородную бомбу? Где-нибудь в Антарктиде…
Да, Хиросима, да, Нагасаки, но это слишком в прошлом. И даже существует возможность такой вот невероятной фальсификации, такого дикого смещения восприятия: мол, ничего смертельного, катастрофического для атакованной страны, народа, — Япония, вон, ожила, даже окрепла, процветает! (Так и заявил однажды некто из ближайшего окружения Рейгана, президента-»ковбоя», который, как утверждают, демонстративно рисует лошадок, когда с трибуны Капитолия начинают вдруг звучать трезвые голоса об атомной угрозе самой жизни на планете).
Предлагал отчаявшийся дипломат: не взорвать ли с общего согласия сверхмощную водородную бомбу над безлюдной Антарктидой? И все заснять, и все в присутствии самих политиков, военных, прессы, телевидения. Чтобы все и, главное, реально ощутили, что это такое — термоядерные мегатонны в действии. И даже непосредственный риск заражения атмосферы, страх перед этим должен был бы разбудить способность к элементарному арифметическому действию в головах политиков, военных, миллиардов людей: это одна бомба, а если — сотни, тысячи?!
Литература, искусство, конечно же, не способны действовать столь же неотразимо и сразу на миллиарды душ. А воздействовать необходимо и — незамедлительно.
Этим чувством и пронизан роман «Катастрофа».
Он и рожден этим чувством — мучительной тревоги, боли за человека и его будущее, желанием прямого, непосредственного, твоего личного вмешательства, особенно если ты уже все мысленно увидел, представил, понял: ведь это навсегда и необратимо! Один неверный, в неверном направлении шаг, как сказано в обращении Пражской ассамблеи в защиту мира и жизни на земле, и возврата не будет. Из небытия, полного, всечеловеческого.
И уже даже не важно, кто из героев, из персонажей романа Эдуарда Скобелева это говорит, это понял, кричит самому себе. Это наше время кричит, от имени всех и ко всем обращаясь:
«Чего было больше у народов, общего или расхождений? А мы громче всего дудели о расхождениях. Привыкая, и представить себе не могли, что нам учиться нужно сосуществовать в тех условиях, какие есть. Ожидали перемен от других, тогда как обязаны были прежде всего меняться сами. Жили так, будто главный кризис еще далеко, — вот он придет, объявят о нем по радио и телевидению, тогда все вместе встряхнемся, учуяв холодок общей смерти. Невдомек было, что главного кризиса не будет, — роковым окажется самый заурядный, самый обыденный…
Если вернуться туда, в то время, мы услышим, что все мы кричали о собственной правоте. Ого, как горло драли! Что же сплошная-то ложь вышла? Не потому ли, что нас заботила отнюдь не правда?.. Никто не отвечал за лживые слова как за публичное изнасилование общей истины. Мы считали ложь дозволенной, когда речь шла о коммунистическом противнике, и не заметили, как по уши увязли во лжи…
Ни один из тех, кто сгорел, был раздавлен, засыпан, задохнулся, погиб от жажды, голода, ран или болезней, оживи он на минутку, не посмел бы сказать, что его не предупреждали всерьез, что он вовсе не представлял себе кошмара. И все же не верил, сукин сын, не хотел верить, — слишком абсурдным казалось даже для абсурдного насквозь мира. Так разве он не несет никакой вины за случившееся? Он соучастник, пособник нашей общей погибели: вчерашний день проходил у него на глазах, но он не пожелал задуматься о сегодняшнем, не пожелал отринуть равнодушие, лень и страх, все то, что еще как-то терпел доядерный век, а ядерный век вытерпеть не мог…»