Катехон
Шрифт:
– Я не знаю, для чего сжигать людей… Вы это серьезно спрашиваете? Нет, я не знаю.
– Я думаю, людей не нужно сжигать. В Средние века, возможно, это было нужно. Сегодня нет. Люди изменились. Посмотрите вокруг, никто не хочет никого сжигать… Кто? Да, я знаю, это было решение Евросоюза. Нам, немцам, этот человек не мешал. Нет, я не ходил туда, я же говорю, это было для туристов, для Евросоюза. Если они в Брюсселе решили его сжечь, что мы можем сделать?
Река совсем неглубокая. Возле Кремербрюке плавают утки, люди отдыхают и едят мороженое. День недели – воскресенье.
– Извините, я тороплюсь.
– Какую
– Нет, я не верю, что он мог уничтожить человечество и что он был расистом. Просто кого-то надо было сделать виновным в этом всём. Я имею в виду недавние события. Я бы еще понял, если бы он был из этих… ну, вы понимаете. Из этих, которые теперь везде. Но я видел его лицо. Я думаю, нам что-то недосказали.
– Я бы хотел не согласиться. Я всё внимательно прочитал. Он из Самарканда. Я… мы с женой там были два года назад… нет, не три, Кати, я скажу. Мы были два или три года назад как туристы, и я могу сказать, я, мы видели гробницу Тамерлана. Многие не знают ее, но мы с Кати там были. Там его гробница, а он хотел завоевать весь мир. Он победил Турцию, он почти победил русских, еще немного, он бы пришел к нам сюда. А он вырос там, в этом Самарканде, где мы с женой отдыхали… Ты что-то хочешь сказать? Нет? Хорошо… Когда человек растет рядом с гробницей завоевателя мира, у него могут возникнуть разные мысли, вот что я скажу. Я не говорю, что его надо было прямо сжигать, но мы должны… вы понимаете…
– Сжечь! (Смех.) Всех сжечь!
Речка такая мелкая, что хочется снять обувь и перейти ее вброд. Но этого никто не делает, все мирно пасутся вдоль берега. Вода утекает под темную арку моста, оживляя ее бликами.
Бродили с отцом до сумерек по пустырю, искали булыжник для засолки капусты. На капусту в баке кладется сверху тарелка. Чтобы придавить ее, нужен булыжник.
Ему одиннадцать лет.
– Может, этот? – Он слегка пинает один.
Отец мотает головой. На отце синяя спортивная шапка.
Весь дом солит капусту. Русские – «белую», армяне – «красную»: со свеклой, травами и чесноком. Баки и ведра с капустой держат на балконах, под веревками для сушки белья.
Булыжник нес он, перед собой. Даже дал ему имя – Арнольд. Пока поднимались на третий этаж, два раза опускал Арнольда на пол. Дышал и ждал, что отец поможет.
Весь вечер они шинковали капусту. Работал телевизор.
От их дома до Гур-Эмира было минут пятнадцать неторопливого самаркандского шага. Он не бывал там. Проходил, проезжал, видел. Но это было… как сказать вам, мейне дамен унд геррн? Это было другое пространство. Его пространством были пыльный двор, их дом, подъем на третий этаж, квартира, две смежные комнаты, кухня, балкон с веревками для белья, с которого снова был виден двор. В этом пространстве было маленькое квадратное отверстие – телевизор, в котором жило и двигалось другое пространство, там ходили и здоровались люди, пели и играли; иногда показывали животных. Это другое пространство было черно-белым, больше – серым; когда он закончил третий класс, оно вдруг стало цветным, потом быстро пожелтело, пошли полосы – они с отцом бесполезно носили его в телеателье. У отца уже была одышка, он останавливался, дышал, и лицо его было таким же желтоватым, как у людей на экране.
Гур-Эмира не было в этом пространстве.
Впервые он оказался там в четвертом классе, на экскурсии.
Была весна, что-то цвело, в Гур-Эмире стоял кладбищенский холод. Внутри он напоминал коробку
Он брезгливо потрогал мрамор.
Экскурсовод-мужчина из серии неудачников, которых к середине 80-х в стране накопилось какое-то неимоверное количество, что-то рассказывал. На экскурсоводе была черная шапка из искусственного меха. У экскурсовода были живые брови; Сожженный стал глядеть на эти брови. У экскурсовода были маленькие, слегка приплясывавшие черные туфли. Он стал глядеть на эти туфли. Было видно, что экскурсоводу холодно и что он живой. Что наедине с женщинами он горяч и изобретателен. Но то, что он говорил, было мертвым и холодным, как позолота, покрывавшая стены.
Он стал придумывать этому экскурсоводу историю. Вначале придумал ему сына; подумав, переделал сына в дочь и назвал Гульнарой. Эта Гульнара не выговаривала «р», и ее дразнили «Гульналой». Еще она воровала конфеты из трюмо, и отец-экскурсовод, застукав ее за этим или просто найдя где-то склад оберток, ругал ее громкими и живыми словами, а не теми, которыми сейчас рассказывает… Уже не рассказывает, закашлялся.
Он заметил: под его взглядом люди начинали кашлять. Люди начинали почесываться. Начинали ежиться и поправлять одежду. Не под всяким его взглядом, а под таким, придумывающим.
Это были его первые опыты.
Подержав детей в холодной полутьме, пошикав на них, их вывели на солнце. Недружным хором они сказали «спасибо» экскурсоводу, тот снова пошевелил бровями и пошел по солнцу к своей дочери и к жене, которую Сожженный еще не успел ему придумать.
Потом он узнает о Тамерлане больше. О Тимуре, как его правильнее называть. Но, читая о Тимуре, он будет вспоминать маленького экскурсовода в искусственной шапке.
А капусту они тогда засолили и придавили сверху тем самым Арнольдом, отмыв его с мылом в ванной.
– Гранит, – говорил отец, глядя на мокрый камень. Отец всё знал.
С Зарастро он провел четыре неплохих дня.
Зарастро вел себя довольно скромно; на выходе за пределы сознания не настаивал. «Мне и так хорошо», – говорил, садясь по утрам на его кровать.
Зарастро был певцом, но петь при Сожженном стеснялся, а Сожженный не просил. Только один раз, вернувшись с покупками, услышал сквозь шум воды, как Зарастро поет в ванной Моцарта.
Убьет он его тоже в ванной.
Даже не в самой ванной, а как сказать… в той комнате, повторив в ней ванную.
Почему? Нужно будет торопиться. В Институте во время последнего сеанса они, кажется, что-то смогли уловить. Он заметил это по их глазам.
O Isis und Osiris, schenketder Weisheit Geist dem neuen Paar!Он поет это внутри. «О Изида и Осирис, дайте Дух мудрости этой новой паре!»
Как быстро он научился пользоваться ванной. Как быстро научился петь.
Зарастро, его поздний плод, сын, страх, последняя человеческая привязанность. У Зарастро молодая и пустая голова. Он поет под струями воды.
Сожженный прислоняется затылком к твердой стене и прикрывает глаза.
Достаточно небольшой слабости, небольшой любви, и вот уже это начинает само уплотняться, проникать из луча сознания в сумерки мира.
Он достает из пакета батон и кладет на тумбочку под зеркалом. Батон отражается.
«Хватит». – Он стукнул локтем в дверь ванной.