Катехон
Шрифт:
Когда позже, на философском, он прочел у Платона миф о пещере, он всё понял. Платон описал в нем кинозал. И чувство рези в глазах, когда выходишь после кино на свет. Только у Платона уход из пещеры и движущихся теней на стенах означал прорыв к подлинному бытию. В его детстве всё было наоборот: подлинное оставалось там, в темноте. Там висел луч, и на экране расцветала реальность. А выход из кино на солнце и пыльный асфальт был как раз возвращением в пещеру подобий.
Все эти мысли, конечно, пришли позже.
А теперь верните, пожалуйста, изображение маленького мальчика с фиолетовой
Так вот, о билете.
Слово «билет» на купюре обещало даже что-то большее, чем кино. «Билет Государственного Банка СССР». Оно обещало что-то небывалое, страшное и сладкое, вроде взрослой карусели «Сатурн». Кольцо несется вниз, взрослые кричат и визжат.
Это было, конечно, обманом.
Советские деньги были почти бессмысленной вещью; всё сладкое, небывалое и просто удобное было дефицитом – слово резкое, как щелчок по носу. Деньги не столько тратили, сколько копили. Прятали под матрасы, в дымоходы, в темные, пропахшие нафталином шкафы. В вытяжки, обернув в полиэтилен. В книжные полки, за бессмысленные, не читаемые ни при какой погоде книги. На антресоли, за маринованными огурцами, которые шевелились, когда банки тревожили.
В любимой сказке советских детей деревянный мальчик закапывал деньги в землю.
Деньги тогда, как он потом понял, имели другое значение. Эстетическое. Сакральное.
Это особенно чувствовалось в сравнении с долларом, чей зеленоватый свет тускло озарял его зрелые годы. Доллары были просто деньгами, их легко было тратить, и они утекали, нежно шурша. Они неслись потоком, мировой рекой, более быстрой, чем Амазонка, более широкой, чем Ганг, более длинной, чем… он не мог вспомнить самую длинную реку, а лезть в Сеть за подсказкой снова было лень.
Эта огромная шуршащая река опоясывала Землю.
На берегах ее толпились голые дикие люди, мужчины и женщины. Они осторожно жгли костры, стараясь не поджечь реку, которая их кормила, и ждали, когда на берег будет выброшено еще несколько перетянутых резинкой пачек. Входить в нее и даже близко подходить они боялись. Иногда какие-то нервные женщины, устав от ожидания и бесполезных мужчин, бросались в нее. Вначале было слышно, как они смеются: купюры и монеты щекотали их, подхватывали и несли. Потом доносились удивленные стоны: бумажные и металлические волны проникали в них, во все отверстия; мужчины на берегу затыкали уши, а детей уводили и отвлекали играми. Наконец, стоны прекращались: река забивала собой все внутренности купальщиц. Мужчины переставали затыкать уши, детей приводили обратно, о женщинах забывали и имена их писали на песке, чтобы ветер стер их.
Нет, всё было, конечно, проще, без криков и утопленниц. Товар – деньги – товар. Долларовая река текла, непрерывно обмениваясь на вещественные блага. Машины, колбасы, пушистые домашние тапки, раскладывающиеся диваны, лосьоны до и после бритья; всё это можно было увидеть, пощупать и лизнуть.
Советский рубль никуда не тек, он разливался мелкой водой по одной шестой части суши, зарастал ряской и пускал кислые пузыри.
На долларе присутствовало имя бога. Ин
На украденной двадцатипятирублевке – имя беса. «Жыйырма бес сом», – читал он. Он учился читать по деньгам.
«Жыйырма бес сом». Это был, вероятно, водяной бес: ловил сома и жарил его. И жрал. «Жыйырма бес сом».
Этот бес болтал копытцами в стоячей воде, а рядом топорщились обглоданные кости сома или другой рыбы. В мохнатом животе бурчало. «Эх, – думал бес. – Жыйырма бес сом!.. Двадцать пять карбованцiв», – добавлял, переходя зачем-то на другой братский язык.
Чуть правее, из-за лесочка, выстриженного в виде букв «СССР», пыталось взойти солнце. И не могло, что-то ему мешало. Лучи его были с зеленоватым отливом.
Под восходящим солнцем помещался транспарант: «Подделка билетов Государственного Банка СССР преследуется по закону».
В этой надписи было что-то непонятное, пугающе сладкое. Что это значило, знал загадочный бес-ихтиофаг. Но скрывал и таился.
«При коммунизме денег вообще не будет», – слышал он в детстве. Звучало это как-то неуверенно. Он видел, как взрослые прячут деньги.
«Выйди из комнаты!» – говорили ему. И прятали деньги. Или, наоборот, доставали их откуда-то, обдувая от пыли.
Он шел во двор, гладил кору деревьев, нагретую розово-зеленоватым солнцем, чертил носком сандалии на мокрой глине. Или шел в гостиную и подставлял палец под секундную стрелку часов, тикавших на трюмо. Остановленная стрелка бессмысленно вздрагивала. Почти то же самое делали в соседней комнате. Где вытаскивали и пересчитывали деньги.
Деньги были их катехоном. Деньги останавливали время, замораживали его. Замороженное солнце не могло взойти. Замороженная голова вождя, покрытая инеем, застыла в фиолетовой пустоте.
Советские рубли не были символом богатства: не только подделка, но и слишком большое их скопление в чьих-то руках было делом рискованным. И бессмысленным.
Таинственные «билеты» были не для того: они удерживали невидимым пальцем невидимую стрелку.
Позже он обратил внимание на число «1961». Год денежной реформы. Если перевернуть его, будет то же самое. 1961. Точка абсолютного покоя, залипания времени на годе-перевертыше.
В стране это пока не чувствовалось, страна еще рвалась куда-то. В будущее, в коммунизм, в космос, в другое полушарие, пусть даже в виде маленькой карнавальной Кубы. В архитектуре – неоконструктивизм, в мебели – предельная функциональность, точно всё это было временно, всё это собирались вскоре бросить и рвануть куда-то всем скопом, всей страной, в новое небо и новую землю.
А на деньгах время уже застыло и слегка поползло назад. На деньгах уже бугрились те самые декоративные «излишества», с которыми еще вели борьбу. Это было царство тяжелой лепнины, пыльных барельефов и года-перевертня «1961».
В этот год (напоминает кто-то из зала) человек полетел в космос.
Космос оказался одновременно и раскаленным, и ледяным, и зловеще красивым. В нем не было времени. Это было чистое, не тронутое временем пространство. По сути, это и был ад. Время осталось внизу, на Земле.