Катехон
Шрифт:
Турок сжимает веки: и так глазам больно. Светящаяся рябь от экрана пробегает по его лицу. Рядом с клавиатурой лежит надкусанный слайс пиццы… Стоп.
…Томас едет в интерсити-экспрессе.
Вид за окном сливается в одну бесшумную зеленую ленту. По проходу тихо ползет тележка с напитками и закусками. «Как катафалк», – думает Томас. Как «катафалк» будет по-немецки? Он не помнит.
…Томас пьет кофе.
…Добавляет сливки.
Любовный союз темного и белого.
…Сливки распускаются, кофе светлеет, и еще светлеет, и еще.
Катафалк по-немецки будет ляйхен-ваген.
Жаль, он не взял к кофе сэндвич с сыром. Чья это мысль? Варианты: Сожженного, Турка, Великого Инквизитора.
Игра продолжается.
Инквизитор лежит в ванне. Вокруг шелестит пена, похожая на облака, которые он только утром видел в иллюминаторе. И через несколько часов увидит снова.
Поэту такое сравнение показалось бы пошлым. Когда-то Инквизитор сам писал стихи, но быстро избавился от этой привычки – не понадобился даже курс психотерапии, дорогой и бесполезный.
Что-то всё же осталось. Какие-то рудименты, шалости правого полушария. Он потер мокрое колено.
Пена пришла в движение. «Хлюп», – сказала вода.
Когда возрождали инквизицию, многие были против. Не слишком славное прошлое. Сомнительный бренд. Запах паленого мяса, «Молот ведьм», дискриминация.
Но где было найти другой замедлитель?
Здесь, наедине с собой, без рубашки, галстука и трусов (аккуратно темнеют на крючке), можно признаться. Идея эта принадлежала всё тому же Сожженному. И она сработала.
Почти все его идеи срабатывали. Почему «почти»? Инквизитор снова трет колено. Все срабатывали. Это и стало вызывать подозрения – с какого-то момента.
Мсье Гильотен тоже испытал свое изобретение на своей немытой (в тюрьме было сложно соблюдать гигиену) шее.
Впрочем, Гильотен не был ее изобретателем – просто предложил этот вид казни как более гуманный. Он был масон и имел чувствительное сердце. Казнимый, он утверждал, почти не почувствует боли. А гильотину, по его общему эскизу, собрал Тобиас Шмидт, изготовитель клавесинов. Без немцев, как всегда, не обошлось. Без немцев, музыки и смерти.
Вода тихо остывает. Сколько можно лежать и вести мысленный диалог со своими мыльными ногами и животом? Пора.
Когда Сожженного пришли арестовывать, он тоже принимал ванну, вспоминает Инквизитор.
И быстро вытаскивает пробку из отверстия слива. Вода устремляется в черную извилистую пустоту.
Сожженный любил море.
Он мало что любил. Женщины и деньги волновали его в зрелые годы слабо. Искусство оставляло холодным, он почти не посещал картинные галереи и не ходил по залам. Он не любил сумеречные натюрморты голландцев. Не любил слишком солнечные, до рези в глазах, пейзажи импрессионистов. Не любил сам дух неторопливой смерти, воплощенный в музеях. Хотя и отдавал должное этим воронкам времени, освещавшихся сочетанием естественного и искусственного света.
Море, как ни странно, любил.
Сожженный снимает сандалии, подворачивает джинсы и идет по песку. Ступня чутко регистрирует, как песок становится всё более влажным. Он останавливается.
До
Балтийское море бежит на него и, притормозив, пускает пену.
Пошевелив пальцами ног, он входит в воду.
Пляж пуст, купальный сезон ист цу энде. Встретилась лишь группка посиневших от ветра нудистов; ему вежливо улыбнулись.
Да, да, вода холодная. Еще одна волна разрушилась и отрыгнула пеной.
Сколько ему еще позволят вот так ходить под угасающим немецким солнцем, шевеля в воде ногой?
Днем он съездил на остатки бывшего языческого капища. Местные племена долго не хотели поклоняться Кресту, полагаясь на эффективность человеческих жертвоприношений. Кто это были? Славяне? Балты? Лезть в поисковик было лень.
Ведутся раскопки; господа археологи извлекают кости господ жертв.
Свое первое жертвоприношение он совершил еще в Самарканде. Убил муху, оторвал у нее крылья. Положил рядом на камень. Стал читать «Муху-цокотуху» и совершать особые поклоны. Кажется, он наколдовал тогда дождь.
На философском факультете он вызывал дух Ницше перед экзаменом. Вместо него явился Карл Маркс и тряс бородой. Однокурсницы шепотом умоляли включить свет.
Новая волна взорвалась совсем рядом, он почувствовал ее лицом.
Пошел к берегу, спиной к садящемуся солнцу.
Сожженный выходит из пены, как невзрачная Афродита мужского пола.
К нему устремляются вырезанные фигуры из картины Боттичелли. Слева, надув щеки, свистит балтийский Борей. К мокрым ногам липнет песок.
Мы немного забегаем вперед. Время для экфрасисов еще не настало. И для всплытия Фульского короля – тоже; alles zu seiner Zeit, всему свое время.
Как показало следствие, в молодости он был влюбчив. Он носил просторные брюки и встречался с девушками на бульваре.
Он выбирал сереньких и непритязательных, они обходились недорого, что было немаловажно: денег у него почти не было.
Деньги появятся позже.
В детстве они его гипнотизировали.
Он украл из тумбочки двадцать пять рублей и долго любовался ими.
Светло-фиолетовая голова Ленина, срезанная по надплечье, парила в темно-фиолетовой пустоте. Голова была в каких-то тонких линиях, напоминавших волны. Что это были за волны, откуда они накатывали? Что это была за тьма, в которой одиноко висела голова вождя? Бородка была вытянута вперед. Глаза щурились на герб, украшенный, как бакенбардами, снопами пшеницы.
Над гербом, в тех же черничных сумерках, висела надпись. «Би… – читал он, – …лет Го… Государ…»
Слово «билет» его околдовало.
Билеты бывали в автобусе, они были маленькими и неинтересными и ничего, кроме давки, пота и тошноты, не обещали.
Бывали билеты в кино, они были больше и на синеватой бумаге. Это был пропуск в мир внезапной темноты и длинного луча над головой; мир, в котором можно было грызть семечки (он не грыз) и кричать киномеханику, когда обрывалась пленка: «Сапожник!» (он не кричал).